Надежда Середина

РОКОВЫЕ ТЮЛЬПАНЫ

Баба Дуся теперь жила у внучки, надо было помочь. Она согласилась приехать только после уверения, что она в доме будет хозяйкой. И теперь вот командовала коляской, куда хочет туда и поворачивает. Нравилось бабушке Дусе посидеть на скамеечке, да ребятенок не понимал, кто над люлькой хозяин: только старушка присядет, а он из люльки понукает - вези да вези его... Только и ладу с ним, пока спит - не командует. "Весь в меня, - говорила баба Дуся, с любовью поправляя детское одеяльце. - Если не спит, то чтобы куда-нибудь двигаться..."

Пока внучок спит, любила поговорить о жизни баба Дуся. Уважали ее и побаивались, как Девору пророчицу, замечали за ней, что она что-то умеет. Теперь по-настоящему жила, когда говорила о прошлом. Настоящим она жить не умела или не желала, и никто ее в этом ни упрекнуть, ни осудить не смел. Жила и жила, как Бог дал. А поговорить она любила, ой, как любила.

"Не хотел дед в больницу ложиться, да, спасибо, я уговорила. А как обвыкся там, так и про меня, старуху свою, забыл, - говорила ссутулившаяся сморщенная старушка, сидя на лавочке у подъезда нового дома, покачивая красивую детскую коляску из коричневой замши. - Ну, по второй недельке домой все же запросился, - продолжала она, с какой-то тайной женской гордостью поглядев на нас выцветшими, усталыми глазами... - Видать, заскучал. Вот, всего неделю живу у дочери, а он уже зовет. А ведь уговорились: буду месяц гостить... Молчал, молчал, потом отпустил меня все ж: "Съезди, - говорит, - тебе все одно ночью не спится. Понянчишь..." А сам телеграмму прислал. Приезжай, а то помру. Нет бы в письме, что да как, написать, а то телеграммой, жуть как напугал. Ну, вправду заболел, а может, дурит? Не то ехать, не то нет..."

Баба Дуся, вздохнув, замолчала, завязывая потуже синий шерстяной платок. Налетел осенний ветерок, сентябрило, и старушки, выходя на скамеечку, одевались потеплее, собираясь со всех сторон к нашему подъезду. Интересно иногда посидеть среди умудренной старости. В старом человеке сокрыто некое умение пророчествовать, некая мудрость, добытая опытом многотрудной жизни. С некоторых пор мне старые люди стали интереснее молодых. Что такое молодой человек? Он нетерпелив в суждениях, в жизни мало что испытавший, с голыми непроверенными идеями и бунтующим максимализмом.

- По весне-то он у меня в больнице лежал: кашлял, - продолжала старушка, не глядя на нас, словно говорила сама с собой. - Легкие лечили. Страсть, сколько уколов принял. Ну, больница у нас в деревне хоть и не большая, в два этажа, а хорошая, теплая, чистая, и все врачи есть. А кто совсем не жилец, тяжелый, того в город везут. Ну, таких-то, как мой дед, сами лечат. Не нравится деду моему, что больницу на месте церквы построили, за парком. Из окна и лес, и речку, и наш поселок далеко видать. Прямо тебе дом отдыха, ну нет, заскучал дед мой, домой запросился.

А ему сердобольная врачиха:

- Отдыхай, дедуля. Недельку еще полежите, курс надо закончить.

- Тяжело тут с нашими дедами? - спрашиваю ее, медком свойским угощаю.

А она:

- Нет, мне не тяжело, я работаю с большим удовольствием.

А самой уж на пенсию давно пора, во как люди сейчас работать стали - "с большим удовольствием", а раньше, только время пришло - скок на пенсию.

- Я очень рада, - говорит мне, да она не врач - акушерка, - что собес обратил внимание на малоимущих пенсионеров. Я просто до слез благодарна и обязана... Доброе слово - оно лечит, а резкое слово, оно все убивает в человеке, все желания. И днем и ночью я им очень рада. 47 лет работаю. Что говорить о специальности, надо говорить, как человек живет.

Ну и ждет курсов утром и вечером мой дед. Подойдет молоденькая, щупленькая медсестра. Она такая, как лисичка. А сама шприц так легко держит, словно играет, и улыбается. Лицо узенькое. И говорит быстро, быстро, будто стреляет буквами: "Укольчики. Укольчики". Молоденькая, тоненькая, страсть какая, прямо балерина. Практику после учебы проходит. И так утро, вечер, опять утро, снова вечер - практика. Крякнет дед, да только и скажет: "Я военный человек!" Такие-то наши курсы стариковские...

А я все каждый день хожу к своему деду, гостинцы ношу, проведаю: то яблочка, то огурчика соленого, картошечки домашней, разварной, медку стаканчик принесу. А что еще надо больному да старому человеку. Ну, а когда у самой в голове гудит, точно самовар, ну, думаю, дед, сегодня не приду, а назавтра получше вроде, опять иду. Скучно одной, страсть как.

Ему-то веселей. В палате он два дня один барствовал, а потом второго дали, в возрасте пенсионном, глубоком пенсионном.

Вроде как с почетом положили моего деда - ветеран. Мой-то долго покашливал, а Никола, с чем-то другим лежал - не кашлял. И тоже военный человек. Он-то курсы свои быстро прошел, а не выписывали.

- У меня были живые помощи... - Одинокий Никола все акушерке про войну рассказывал. - От страха нощного, от стрелы летящая и беса полуденнаго. Шли мы шли от немца и лесом, и полем, и всеми дорогами... Дошли. А самолеты ревут. Командир полка говорит: "Идите в блиндаж. Иначе будет гибель". Мы пошли. Человек пятнадцать туда зашло в блиндаж. А у меня вот так сердце волнуется... Выйти оттуда! Выйти... Сохрани+

тя во всех путех твоих... А со мной товарищ. Я к нему: "Выйдем отсюда, давай выйдем". Вышли.

Акушерка Николу не перебьет, слушает, слушает... Удобная женщина для больных.

- Вышли оттуда - и меня сразу прописал осколок, живот был вот так разрезан. В 43 году. Курск-Орел. Нет, мы не в наступленье шли. Немец оттуда бьет, а наши отсюда бьют. Река. Это значит вечером. Зашли пятнадцать человек в блиндаж, так там и до сих пор... - Никола смотрит в даль в окно, будто этот блиндаж узрел. - Я щас покажу рану, когда меня осколком опоясало.

Вот привели к ним другого, третьего. Этого-то мы с дедом знали хорошо, наизусть его подвиги, этот говорить мастер красиво, не то, что первый-то, все про войну да про живые помощи... А этот Петрович специалист в словах-то. И вдруг пришла к нему одна известная наша баба. Я возьми да спроси - кто эта женщина? - а он посмотрел на меня такими мертвыми глазами и говорит сухим ртом, аж голос треснул - Девора пророчица! Работал мой дед с Петровичем одно время, да ушел от него скоро. Мой дед хитрить не любит, воровать не умеет - нутро не так устроено. Не крал, не врал за восемьдесят лет. А Петровича поставили начальником над дедом. Он вначале-то, как дед, сам работал: и на заводе слесарил, и в грузчиках был... А началось все с хоздвора, тогда они вместе с дедом на лошадях продукты развозили. Да вдруг Петровича поставили завхозом. Тут человека как подменили, прямо страсть, чисто ходить стал по хоздвору, при галстуке. И когда ж это ему Нюрка выглаживала все, сроду утюга в руки не брала. На "вы" стал величаться, ну смех да и только. Я своему говорю: "Смотри, как человек переменился, гладкий стал, культурно оделся, вот бы и ты так, и тебе бы нашлось место, чтоб хребет не ломать". А дед только смотрит на меня: шучу я или всерьез. Молчит. Ну а я вижу: места себе не находит. - Петрович-то вроде дружком его был. Кое-кто уж над моим-то и посмеивается: позавидовал ты, дед, дружку-то своему, не стерпел его власти над собой. А мой возьми да и скажи: "Ну, ладно, те жуликами и родились, а этот ведь человеком был..."

И заявление подал.

Петрович два раза домой приходил, уговаривал остаться. Заявление порвал. Посмотри, какой главный - прям тебе начальник столба! А мой: нет! и все. "Не могу, - говорит, - теперь тебя видеть". А тот все одно твердит: "Я тоже, как человек, пожить хочу. Все так живут. Я как все..."

Ну, мой после этих разговоров совсем сбесился: "Все... Научились. Взяли моду. Все! Чуть что - все... Единогласно, значит? А вот я - против! Меня кто спросил?! Все..."

Я осерчала, да ему в ответ:

- Кто ж тебя будет спрашивать, если ты все молчишь... Не крал, не врал, а молчал!"

Так обиделся на мои слова: молчит день, молчит два. Пока от Петровича не уволился, так и молчал. А Петрович-то на пенсию ушел с замдиректоров, с почетом, хорошую пенсию ему дали.

... Как зашел Петрович в палату к моему - увидал его дед, опять замолчал. Приду, а он выйдет и молчит. Я ему: "Что ты на меня злишься?.. Я тебе что ли твово Александра Петровича подсунула?"

Никола мово деда с начальником все примиряет, про войну рассказывает, "живые помощи" читает, а мой дед про войну без ста граммов слушать не может - это для него больнее укола пенициллина. Ну, Никола видит такое дело - на царей перешел.

- Мы с Воронежу были. Екатерина вторая переселяла туда. Там же был голод у нас, и вот людей чтоб туда. Туда и переселяли. А там земля очень плодородная, хорошая земля. От Ростова 200 километров в сторону Кавказа. Тот, что деньги поменял нам, он жил от меня 300 километров. Отец его был богатый, кулак был, он учился тогда в институте. Я если еду туда, то обязательно его проезжаю. - Все хотел намекнуть на кого-то.

Ну, потом вижу: вроде повеселел мой дед, видно, поговорили с Николой и простили, пожалели, Петрович-то тяжел уж был.

Зашла я как-то в палату, поглядела на дедова начальника, лежит полный, не худел, лицом круглый, а бледный, как молоко, ну я и спрашиваю:

- Что у вас болит-то, Александр Петрович?

Это я его, как начальника, с Петровичем-то, чтоб ему приятно было, больной человек-то.

- Все болит.

- А лицом-то вы гладкий...

А он мне:

- Да что лицо, я вот дышать не могу, все будто воздуха не хватает...

Гляжу я, впрямь мается: в руке пальцы жмет, жмет, потом рот откроет, воздуху глотнет, вроде как зевок такой, и будто ему легче. А руками вверх-вниз, вверх-вниз, зарядку делает.

А тут и Девора пророчица опять пришла. И букет тюльпанов, да таких, не какие на газонах да на кладбищах растут, а огромадные, словно с выставки ВДНХ-а, где всякие чудеса раньше народу показывали. Я понюхала, потрогала тюльпаны - живые! Я уж и идти собралась, а она мне рукой знак дает - вместе выйдем. Сижу, наблюдаю, жду, коль человек просит.

Петрович-то наш лежит высоко на двух домашних подушках, лежит, ну барин тебе. Нюрка-то ему всего и несет, и везет, чего у других нет: то лимон облизывает, то виноград сосет, и балыки, и шашлыки, и черную икру, и красную... И деду моему предлагает, а дед мой гордый, не берет... Так Петрович-то размажет на хлебе и мусолит, мусолит. Каждую икринку языком-то слизывает, раскусит, пососет, страсть смотреть-то. Да еще рассуждает, что черная-то икра не то, что эта... Вкус понимал, как живой барин-князь. Во всей банке-то, небось, икринки пересчитал. Ох, батюшки, грех какой. А колют ему все лекарства привезенные, хорошие, иностранные. Нюрка где-то доставала, видно, не зря в люди-то спешил выбиться, чувствовал... А наших-то все нашими лекарствами лечили.

Вышли, Девора и рассказала мне, что тюльпаны эти не наши, а голландские, такие, что две бочки золота за них цари не жалели, и она их ему носит не просто так. Принесет то красные, то малиновые, то как сирень с синевой, то ажник черные... У нее за квартиру не плачено два года, и после похорон отца долги страшные, и дочка болеет и болеет. И вот она теперь в долгах перед Петровичем. И где-то добывает для него эти заморские тюльпаны... Он жене своей раньше не говорил, а сказал только сейчас, и та давай трясти с нее - давай и давай, где хочешь бери, а отдай, вот человеку лекарства не на что купить, и пенсию четыре месяца не несут... Нюрка-то она баба не слезет, свое возьмет, да и Девора что-то умеет. Только напрасно он жене-то про долг сказал, как уж он ей деньги давал, Бог им судья. А жену натравлял это он зря...

День прошел, два, неделя и мой дед тоже запросил лимону и икры. А что ж я ему?.. Я грешным делом осерчала, два дня к нему не ходила. Медок у него есть, варенья всякие, а он вишь чего захотел. Ну, в городе бы жили, купила бы за рубль штучку пососать, а, тут, что ж я ему возьму. Совсем спятил мой дед, забарствовал.

А Никола ему толкует: "Не дури, старуху пожалей. Вот остался я один. Плохо".

- А дома кто? - спросила его Девора, она тоже часто к Петровичу ходить стала, все за долг думала простит.

А Никола, ровный, как камень-гранит, лицом черный, прокопченный ветром и солнцем, словно на углях лежал. С пасекой-то все лето на улице. А лицо... Вот будто кто топором из камня гранита вытесал, и уши, как у слона. А та Девора все улыбалась и кланялась, кланялась и улыбалась... И все в лицо Петровича-то не глядит, а то на мово деда, то на Николу. Ну, думаю, чего такое с ней, никак баба от нужды с ума сходит, бьется, бьется. А никто больше в долг не дает, а все только требуют - рассчитайся... Пришел срок ей.

- Сейчас у меня дома никого нет, - скажет Никола спокойно, как из гранита смотрит на спросившего. Она чувствовала, что он ее понимает, что душа у ней озлобилась, и дай ей ружье - стрельнет. И зашепчет он, словно он сам один. - И не приидет к тебе зло и рана не приближится телеси твоему...

Помолчит и опять.

- Никого нет. Я остался один. Три дочки было и сын. Сын замерз. Пил безбожно. Я стану ему говорить - посмотри, дом четырех комнат, сарай кирпичный... Мать говорит - не пей, брось пить... Двое детей... Как пошел куда - вырвался. Два раза машину переворачивал грузовую. С 42 года он.

- А дочки?

- А дочки - отсюда 1200 километров до города, и еще от города 7 километров. - Привык Никола к больнице, а пуще к старшей пенсионной сестре, перестал домой проситься. А она тоже до него интерес имела, тоже вдовой жила.

Мово, выписали скоро. Хоть не поправился телом, такой же худой пришел из больницы, а кашлять почти перестал. Полегчало. Дед-то мой сухонький, как на войне-то подсох, так и не поправлялся больше. От истощения в войну-то в Москве лечили. Когда из плена от немца бежал, месяц лесами шел, корнями, грибами да травой питался... И, правда, пил после войны, страсть сколько пил, словно пожар внутри заливал.

- А кто не пил после войны?

- Да. Никола на что мужик камень, уши слоновые, а и тот потихоньку сто грамм ворошиловских принимал.

Да как начнут про войну говорить, так и выпьют, для храбрости у них это стало быть. А потом Никола опять про войну и про живые помощи говорить начинает.

- Сталинград место плохое, там никогда урожая хорошего не давали. Там был тракторный завод построен. А урожаи были плохие, бедные. Песчаная земля, каменистая, никак нельзя. Все выгорит, все пропадет. А призвали меня в 43. Когда прижали, нас давай эвакуировать. С эвакуации я попал на фронт. Эвакуировали в Тбилиси. Там я делал мины для танков. А на фронте по бумажке я забыл как меня называли... Я специалист большой. Я по 6 разряду. Я там пулеметы починял. Что сломается, он зовет меня.

- Близко стрелять в живых людей-то приходилось? - Девора все про смерть спрашивала.

- Так, чтобы стрелять с автомата или с винтовки - не стрелял. Я, считай, что в тылу был. Вот это было. Иди, говорит, наладь пулемет. Потом я сижу, разбираю его. Нет, - значит, так что-нибудь... Вот это моя была специальность. Немец-то он с правого берега забирал. С Дону брал. А сюда не смог. Тут леса. Они вот выскакивают или на танке, или на фаэтоне, или на чем-то, сразу по дороге едут, а тут их встречаем. Они боятся этого леса - не дай Бог. А братуха у меня моложе - его убило. А он в Хабаровске служил. Ему хорошие даны были документы. Все писал: "Мам, я приеду... Мам, я приеду". Долготою дней исполню его и явлю ему спасение... Господи, Господи... И тут уже, под Сталинградом, считай пропал. Его убили. А я дошел вот сюда. Отсюда забран был и сюда дошел. А победу я не встретил. Я был раненый... Не встретил. Встречали в Германии победу...

Баба Дуся про войну сама все знала, а слушать за ради уважения, или чтобы показать интеллигентность - в ней этого не было. Она, если что ей не нравилось - перебивала сразу или уходила. Хочешь говорить - говори так, чтобы всем интересно было, так и говорила сама...

Мой-то, как занялся пчелами, пить бросил. Сам. Еще до теперешних указов. Сам бросил. И курить перестал. Сам! Без таблеток. А как усох тогда, так и не поправляется.

А пчелу-то мы в прошлом лете ликвидировали: выезжать сил нет, а возле дома стоять будет баловаться, пропадет, все химия везде, все травят, а пчелке чистый цветочек нужен, нектар берет, медок. А дед любил пчелу. "Золотая мушка, - говорил, - природу понимает". Как пчелу-то решил продать, так мой дед аж заболел. А красиво утром на заре: пчелки зажужжали, полетели... Он и с Николой с пчелой выезжал. А у Николы и сейчас пчела живет, никуда уж в поля не ездит, а мед есть. Он какую-то молитву про пчел знает, такая же сильная, как живые помощи...

Вдруг люлька зашевелилась, раздалось детское сопение, и, казалось, вот-вот вырвется крик. Баба Дуся быстро встала, ссутулившись, и несильно потрясла ручку коляски, приговаривая: - Спи, спи, ишь зачебуршился. Рано еще кормиться, пусть мать от тебя отдохнет. Спи. Господи, Господи, а бабынька мне все говорила, что и на земле, как на небе будет... Спи, спи... А то меня все - Девора, Девора... Да какая я Девора?! Есть люди, которые раз человека увидят и сразу скажут - честные у него глаза или нет. Сразу скажут... По глазам! Искренние должны глаза быть, если душа чиста.

Постояв немного, заглянула в коляску, и, удостоверившись, что ребенок заснул, села и тихо продолжала:

- Вот иду я как-то, на крыльце стоит Нюрка, ну жена-то Петровича, что икру лизал.

- Что это ты стоишь? - спрашиваю.

- Заходи, - говорит она.

Я поднимаюсь на крыльцо. А сама на нее смотрю и опять:

- Какие дела?

А она мне:

- Проходи, увидишь, какие мои дела...

И дверь открывает в дом, а меня вперед пропускает. Вхожу, а прямо передо мной - гроб. А в гробу он, Петрович-то. Ну, я так и онемела. Смотрю, а слова сказать не могу, Господи, прости мою душу грешную... Так напугалась. А на черном серванте - тюльпаны, лепестки, как ссохшиеся тряпки в крови скорежились, а из вазы торчат, как мертвые глаза, пупырышки от цветов... И тут явилась передо мной Девора-пророчица и говорит - отмщен! А Петрович ей отвечает - если ты пойдешь со мной, пойду: а если не пойдешь со мной, не пойду... И тут кто-то над всеми громко так говорит: "Я предам его в руки твои". В ту ночь я во сне его видала живым... А он уж был мертвым.

А Нюрка мне:

- Вот такие мои дела... И что я только не давала врачам, чего только не несла в больницу... А он в последнее время мне все говорил, что, мол, Нюра, ничего не жалей: здоровье будет - все будет... Тыщи полторы на больницу ушло. Выписали, а дома-то помер. Да уж, видно, такой человек: лицо как яйцо, а внутри болтун...

Да, так и сказала мне.

А я так говорю:- А зачем вы даете? Кто у вас просит? Кто заставляет? Вот так. Не давай! А кто даст - тот помрет. Я вас спрашиваю: "Зачем вы даете?"

А дед мой молчал, молчал, а потом говорит:

- Дает тот, кто сам берет. Они, эти деньги, с душком, долго не задерживаются, так и ходят с рук на руки, пока за руку не схватят, или сам не помрет... Если этот душок к рукам прилипнет - не отмоешь: едкий больно.

Вдруг громко заплакал ребенок. Старушка потуже затянула платок, встала, поправляя что-то в коляске, и не глядя на нас, повезла ее к подъезду, приговаривая:

- Все, все. Еду, молчи, проснулся... Услышал... Вот так это было: небо капало, и облака проливали воду...

15 августа 98


Оглавление