Надежда Середина

Роман "Черная птица на белой сирени"

Глава 17

Под спуском гул города приглушеннее. Здесь течет обычная медленная тихая жизнь в одноэтажных домишках на земле. На углу кривого переулка - горбатый столбик колонки. Слева к реке - полуразрушенная церковь, ниже, почти у воды еще церковь: в первой еще хранят стройматериалы, во второй - мрак запустения. Второе десятилетие река подмывает, подтачивает старый крепкий церковный фундамент. "Но в роднике под церковным спуском не перевелась еще святая водичка".

Хозяйка Степанида, у которой Ашот Осипович Славецкий снимал себе подвальчик, проживала здесь всю жизнь. Жизнью она называла ту часть своего бытия, которое протекало после войны. Войну же не вспоминала никогда, и забылось все, что было до войны. Сама бабка Степанида жила в комнате очень низенькой с двумя покосившимися окошками на улицу и печкой посреди комнаты, квартиранту же сдавала нижнее помещение и брала с него недорого. Она жалела его, чувствовала и понимала его одиночество, как свое. Когда есть рядом человек, даже если это квартирант, то всегда есть с кем поговорить. С утра под полом было тихо, к обеду она слышала, как квартирант куда-то уходил, и снова было тихо. Сейчас она опять ясно услышала, как как он начал ходить, поднялся стало быть, не спит. Степанида налила в металлическую миску теплых щей из алюминиевой кастрюли, отрезала потолще ломоть хлеба и аккуратно толкнула плечом дверь на улицу. Чтобы квартирант ее увидел, она постояла у его низкого окошка, чуть пригнулась, но не увидав его, пошла к дощатой двери. Стояла, ждала, она тоже знала привычки квартиранта. Его неторопливость ей даже была по душе.

- Все сейчас недовольны, - поставила она, наконец, миску на старую обшарпанную тумбочку возле его кровати. - Все плачут - у всех горе. У кого бисер мелкий, у кого похлебка жидкая. Ты поешь, пока не остыли щи, вчера костей свиных взяла и кочан капусты - хороши получились, я аж две миски стрескала.

- Не хочу, спасибо!

- Нехотяй какой! А ты встань да похлебай, а потом скажешь!

Бабка нравилась Славецкому тем, что была скупа на слова. И то, что она приходила и садилась на табурет, его не раздражало и почти не вызывало никаких эмоций. Он привык в своем жилье и к кошке, которая заходила раза три - четыре в неделю, и к мышам, которые шастали в любое время, словно оспаривая истинное право на жилье под полом. Ашот не платит за квартиру третий месяц, и сейчас он похож на постояльца из милости. Но это "из милости" ему сейчас даже ближе, теплее.

- Сначала черный хлеб ели, - говорит бабка свое, не требующее ни ответа, ни понимания. - Потом белого наелись, - ее большие узловатые руки спокойны, как выпяченные из земли корни старой липы. - Потом мясо есть стали. Только жить начали. Жизнь сейчас мировая! Сыты все. - Пальцы скрючены, выпяченные бугристые суставы не разгибаются, кожа на ладонях как наждачная бумага.

Ее ни хандра, ни тоска уже не мучили, она была недоступна этой блажи. Давно отстоялась вся муть жизни, и теперь она жила ясно и понятно. Эта простая, с годами нажитая мудрость успокаивала и уравновешивала Славецкого. Он смотрел в окно - стайка воробьев дралась, таская какую-то грязную хлебную корку.

- Всяк себе мякиш, - вздохнула Степанида, посмотрев на постояльца. - Жениться бы тебе, Нехотяй!

- Это у меня пройдено, - отвечал он не сразу.

Она не обижалась, когда он и совсем молчал или говорил однослово..

- Все изжито.

- Мужчина в любом возрасте жених, - старухе захотелось погладить этого брошенного и забытого всеми еще не старого мужика. Он ей казался то сыном, то мужем, вернувшимся из мрака смерти, то братом... - Мать-то у тебя жива?

- Живет.

- Говоришь ты быстро - кто-то с Украины, видать, у тебя был? - полюбопытничала Степанида.

- У меня столько кровей намешано! - отмахнулся Ашот. - Винегрет...

- Быстрый разговор у тебя, а говоришь - думать надо. Шутишь все...

- За шутки редко платят, за них чаще расплачиваются.

- Так и жили... Снег растает - бегаем босиком, пока снег снова не пойдет. Хотели - не хотели, нас никто не спрашивал.

- Ели друг друга поедом и тем были сыты. А счастье?

- Я живу - вот это мое счастье. Не дорог квас, дорога изюминка в квасу.

Он не понял сначала, а когда дошло, какой-то яркий светящийся луч пронзил его, как фонарик в темноте. Он был поражен этой ясностью и простотой.

Степанида встала и пошла к двери, словно выказала что-то лишнее или сокровенное.

Ашот выхлебал довольно быстро щи со свежей капустой, с причмоком обглодал свиную кость, и возобновил лежку на ворсистой медвежьей шкуре. В комнатушке было холодно, сыро и полутемно, но лежать на шкуре под шерстяным одеялом без пододеяльника было тепло, а тепло давало ощущение покоя, и он засыпал. В этой лежке, как Ашот сам называл, он находился уже третий день. Это было состояние не сна и не бодрствования, не тоски и не уравновешенного покоя. Было что-то промежуточное, неясное. Мысль оказывалась в каком-то вакууме чувств и ощущений. Иногда ему казалось, что теряется сама привязанность ко времени. Это состояние "лежки" создавало ощущение оторванности от мира: он погружался внутрь себя, почти ничего не ел и не пил, уходил весь в созерцание иной, скрытой, недоступной никому жизни своего "Я". Здесь, под бугром, он мог предаваться этому созерцательному блаженству в полную силу своей внутренней жизни.

"Как начал думать, так с тобой невозможно стало жить", - вспоминал упреки жены. И жить, и думать он не мог: ему было присуще или жить, не думая, или впасть "в лежку" и думать. Думать и творить свои афоризмы. Его любили и боялись вот за эти точные, как тибетская игла, словечки. Кажется, он ими и думал, и жил, и вся его энергия жизни уходила на эту внутреннюю игру, вкусные смачные словечки - афоризмы. Здесь, под бугром, к нему чаще стало приходить состояние полной отрешенности, до мистического ощущения потери плотской оболочки. Но в моменты такого космического воспарения, он начинал бояться высоты: то ли болезнь, то ли боязнь полного отрыва от мира на земле. И он открывал глаза, спешил увидеть низкий, на прогнувшихся балках пол-потолок, по которому там, на верху тяжело ступала стершимися больными ногами хозяйка его жилища.

День перевалил за полдень, Ашот раздумывал: вставать или нет? "Теперь ты сам себе и начальник, и подчиненный", - говорил ему отец-чекист незадолго до смерти. Славецкий опять пытался погрузиться в созерцание воспоминаний. И вдруг явилась перед ним женщина. Видение было смутное, в серо - зеленых красках, не поэтическое. В ее шагах был скрип, цвет лица, как рассвет в земляном окне, пальцы рук, как воробьиные лапки. Но вот появилась кошка, и все задвигалось, зашевелилось. Этой брошенной кошечке с плоской мордой и длинной, свалявшейся шерстью, он позволил юркнуть в сенцы, она проскользнула мимо печи и прыгнула на кровать. Кошка была ласковой только в дождливые, морозные дни, да с голоду, когда же было тепло и сытно, шла мимо, даже в окошко не заглядывала. И воробьи не прыгают по оскудевшей земле. И ничего за окном не происходит. Это апатия, духовный паралич. Не онегинский поэтический сплин, и не печоринская возвышенная отрешенность от людей. Он это знает. Все по-другому, иначе, тяжелей. Он это чувствует. В подвальчике ночь наступает раньше, чем наверху. Сумерки сгущаются, окно начинает отражать не небо, а землю, черная земля гасит свет синего неба. Славецкий, если один в это время, не включает свет. И сегодня он опять наблюдает медленную игру дня и ночи. Уходящий день не вызывает в нем тоски. С каждым уходящим днем ощущается, как уменьшается жизнь, точно шагреневая кожа. Он приучил себя ничего не хотеть.

Когда уходит свет из комнатки, он чувствует, как уходит еще один день жизни. Славецкий лежит на ворсистой нагретой шкуре, комок подушки под головой. Коморка Раскольникова - уровнем выше, там не отстаивают мыши своих прав, уж по одной по этой причине не идет ни в какое сравнение. Человек он что-то вроде Ежевикина, едкий, умный, неудачливый. Достоевский схватил этот тип в его зародыше, первооснове, но жизнь за свой век меняет порой всходы до неузнаваемости. Наш "нехотяй" ролью неудачника, в общем-то, был доволен, и имидж свой менять не только не хотел, но и не стал бы ни на каких условиях. Ибо жить бы потом было нечем. Он не искал удачи и даже бежал от нее. А так как удача и не преследовала особенно, то на тайного режиссера своей судьбы он как бы и не был в обиде. Казалось, его увлекала не столько жизнь наша реальная - жизнь большой сцены, а та - закулисная, стихийная и единственно реальная сейчас для него - жизнь души, как он ее понимал. Но сегодня его, кажется, перестала интересовать и та сторона жизни, и другая. "Все уже было... " Он лежал, но никогда не засыпал в сумерках, а находился в каком-то забытьи. Мысли приходили к нему яркие, отточенные, и он жадно ждал их, как ждут встречи с женщиной моряки после долгого плавания. Самое страшное то, что люди продолжают еще жить по законам войны: ты умрешь сегодня, а я завтра. Сегодня, сейчас я хочу жить! Разрушающая сила - инстинкт - страх смерти? Все дело в крови. Кровь еще не переработана, война не изжита. Вадим Греков - боец, он никогда не потеряет желание жить. Темнота и холод сгущали ощущение одиночества. Этот сгусток висел над ним, как стершийся звук. В такие ночи он не замечал, как засыпал, а иногда, ворочаясь на шкуре медведя, спрашивал себя: "Сплю или нет?" Явь переходит в сон и возвращается как-то сама по себе, без пробуждения. В такие минуты перехода воскресают самые точные и меткие словечки, и он пытался растянуть и зафиксировать эти бесконечно короткие и благоговейные мгновения. Но ему опять не удается приостановить, зафиксировать волевым разумом этот миг. Все приходит неожиданно, но и не совсем случайно. Эта игра в ожидание вот-вот обернется в насмешку, в фарс, игру ради игры. И станет живое мертвым. Заснуть можно сразу, а можно попробовать растянуть на долгие часы таинственно-непредсказуемой ночи. Если заснуть сразу, то не надо думать: топить или не топить печь. Он поджал колени, подтолкнул по бокам рубленое одеяло. Дышать под одеялом тяжело - сильно пахнет шкурой. Высунул нос, как из норы. На углу кровати что-то черное и безобразное, как комок грязи. Грязь шевельнулась, дрогнула и от нее в виде хвоста потекла тень. "Крыса!" Жуткая тень сковала разум и волю. Кладбищенский холод и подвальная затхлость. Сердце остановилось, но слышен был то ли пульс, то ли удары маятника часов над потолком. Крыса приблизилась, хищно подергивалась ее нижняя челюсть.

- Вон! - завопил Ашот от омерзения.

Вскочил. Свет! Тумбочка, стул, печка... Если сжечь несколько поленьев - можно сварить сливуху. Дрова в сарае. Идти не хочется. Он лег на неостывшую еще шкуру, стало по-звериному тепло. Натянул два байковых, грубо зашитых, порезанных комендантом для списывания в общежитии, одеяла, сверху расправил драповое зеленоватое довоенное отцовское пальто, отданное ему из дома за ненужностью. Ашот находил теперь особое какое-то удовольствие в вещах, выброшенных за ненужностью. Продолговатый металлический шарик, маленький, как воробьиное яичко... Финтифлюшка от старинной кровати. Он протянул руку к тумбочке и на ощупь взял холодный шарик. Ненужным вещам он пытался придумать и вернуть нужность, как бы прожить жизнь их хозяев. Он не стал Плюшкиным, для него вещь таила жизнь тех, кто с ней соприкасался. Познать чужую жизнь через смерть вещей.

Наконец вышел на улицу. Нащупал несколько коротких поленьев в сарае, столько, чтобы хватило жара и огня свариться, упреть пшенке. Разгорались дрова лениво, точно со сна не желая просыпаться. На часы он ночью смотреть не любил. Вот Вадим, тот страстно угадывал час и минуту и сверял свою интуитивную точность с астрономической.

* * *

Ашот, не закрывая дверцу печи, сел ждать и греться у дровяного огня. Сливуха забулькала. Запах варящейся пищи внес что-то живое в воздух. Всыпал соль. Вдруг за окном раздались топающие шаги. Полминуты было тихо. Затем бухающие удары. Дверь подвальчика дощатая, тонкая, но засов старинный и надежный. На мгновенье все стихло. Шаги отпечатались у окна, и стекло гулко звеня под ударами костяшек пальцев, дребезжало.

- Что надо? - отозвался Ашот.

В ответ дверь опять задергалась. Забухало сильнее.

- Открывай! Слышишь?! Живее!!!

Медленно выдвинул Ашот ржавый засов, оставив дверь в комнату открытой. Крупный мужик, дыша перегаром, сильно толкнул его в грудь, поспешно протискиваясь по узкому проходу между стеллажами с книгами. За ним прошел еще один, низенький и толстый. Ашот стоял, прислонившись к книгам, боли от удара не было, но все еще было ощущение, что чужая рука толкает его.

- Ну, что жиденок? - прохрипели из комнатки. - Сжечь нас захотел?

Славецкий вспомнил отца. Если сохранить спокойствие, то можно выиграть в любой ситуации время. А если есть время, можно сбалансировать и не разбиться. Время - лучший советчик. Время шло. В комнате что-то загремело, покатилось... Мат оборвался, и обе темные фигуры вынырнули из подвальчика. Когда они проходили, Ашот отвернулся, чтобы не притягивать взглядом, глубже отступил в темноту книжных полок.

Утром Ашот вышел из подвальчика и удивился высокому солнцу и спокойной ясной погоде. Набросил висячий замок без ключа на дощатую дверь и с удовольствием вдохнул сладковатого воздуха. Подниматься нужно было в город по выщербленным ступеням. "Чтобы быть в виду - надо быть на виду", - проговорил он сам себе свой афоризм, занесенный в записную книжку в прошлом году. Чем выше он поднимался, тем больше наполнялся воздух городскими звуками, словно они откуда-то сверху падали и гасли тут под спуском.


Следующая глава
Оглавление