Надежда Середина

Роман "Черная птица на белой сирени"

Глава 24

Илья Байкалов был уже человек с писательским опытом, у него вышли две книги, не смотря на то, что он прожил лишь четверть века. Его молодость воспринималась в салоне Киры как-то особенно, возможно потому, что он невольно держался на равных и с Вадимом Николаевичем и с Ашотом Осиповичем, это врожденное чувство равнозначности старшим как-то никого не задевало, словно его жизненный опыт накапливался еще до его рождения. Быть может, только рядом с Иваном Петровичем Корневым он казался моложе, он как бы входил в свой возраст, - словно этот старик тоже вмещал в себя опыт былых поколений. Илья вхож в дом был давно и как бы на правах будущего жениха Сашеньки. С ним девочку везде отпускали, он любил ей болтать о своих литературных стремлениях, ему было легко с этой своенравной девчонкой, говоря с ней, он как бы говорил сам с собой, так говорят с кошечкой или с собачкой. Сашенька платила ему тем же, но ее детская привязанность была несколько сильнее, хотя она этого и не показывала и не осознавала, пока не появилась Оля.

Илья влюбился, как мальчишка, ходил за Олей, не замечая за собой, что стал ее тенью.

- Где ты вчера был, когда стреляли? - смотрела на него Оля, за любовь она платила ему дружбой, что его не вполне устраивало.

- Там.

- У телестудии? Ты там был? Расскажи... Пойдем туда.

- Не надо... - охлаждал Илья ее порыв.

- Ты не пойдешь со мной?

- Я говорю о тебе. Тебе не надо туда ходить... Зачем?

- Не знаю зачем, но знаю, что пойду.

Они шли довольно быстро, но взметнувшаяся над крышами стрела Останкинской телевышки, казалось, не приближалась, а зависла, как мираж. Двинулись напрямую, миновали полотно железной дороги. И теперь оказались в потоке людей, идущих с такой же нетерпеливо-решительной торопливостью. Следы пожара, стрельбы и крови. Застывший в красном сгустке пролитой крови мужской носовой платок, отпечатки подошвы красные... Что за неудобовосходимые человеческие помыслы? Что за маляр печальный и утружденный поработал здесь? Куда опускал он свою кисть, в какой растворитель, что выкрасилось это все в цвет крови. Мелкие стекла хрустят... Троллейбусы вмятые, искореженные. Расплющенный кузов машины.

Но вот оцепили БТРы и военные грузовики, и любопытных пешеходов заставили отдалиться.

- К Белому дому! Сейчас там начнется, - толпа растекалась. Оля увлекла Илью к Белому дому.

Стены высотных домов и асфальт, нет деревьев - нет чувства осени. От усталости Оле хотелось присесть хоть на несколько минут, но серый асфальт упирался в стены, и нигде не было скамейки.

- Устала? - Илья всегда угадывал ее состояние и сейчас, чувствуя себя виноватым, смотрел, где бы ее усадить. Он свернул во дворик.

- Давай сядем на газон, вот там на кленовые листья.

- Простудишься. Да и не дадут тут сидеть, вон патруль.

- Почему американцам можно...

- И вьетнамцам, и албанцам, и цыганам...

Первые омоновцы никого не останавливали, никого не спрашивали. Прохожих, идущих к Дому Советов становилось все больше. Теперь стали идти и навстречу. Во всех было что-то необычное, какое-то состояние, словно те, что шли туда, чего-то ждали, а те, что шли назад, решили, что лучше не ждать.

Все проходили через довольно просторную, как ворота, дыру в заборе во дворе.

- Куда идете? - наконец остановил омоновец, похожий на студента-первокурсника.

- Мы из литературного института, - словно пароль произнесла Оля.

- Писательница? - хмыкнул парень, перебросив винтовка с одного плеча на другое. - Вы видите, все оттуда уходят. Потом писать будете, когда все кончится, а сейчас не лезьте.

- Почему нам нельзя, а им можно? - играла капризным голосом Оля, показывая на шмыгнувших в дыру парней. - Мы тоже хотим все увидеть, - Оля обходила омоновца, улыбаясь ему.

- Здесь нельзя! - повысил он голос, останавливая парней. - Дворами... - показал на другую дыру в металлической ограде.

Оля быстро прошла, пригнулась, проскочила, увлекая за руку Илью. И вдруг почувствовала тревожную веселость, словно попала, наконец, туда, где должно произойти необычное, важное, что все сразу изменит.

- Вижу! - устремилась она, где был насыпан песок для детской площадки.

Илья посмотрел, куда она направилась и рассмеялся. Она плюхнулась на маленькую деревянную лавочку.

- Вояка, - он смотрел на нее, ему нравилось, что она все смешивала, и беспокойную серьезность, и женскую усталость, была в ней почти детская непосредственность.

- Смеешься? - начала она обижаться. - Ну, устала я, устала...

Когда она отдыхала рядом с ним, ей казалось, что она дома, что мама где-то близко, и все, что вокруг, может принести только радость и тишину. У нее не было брата, и близость его восполняла это. Радость близости переполняла ее, была так непостижимо нова, что она не умела и не пыталась объяснить себе это. Она не боялась, что это может разрушиться.

Она забылась на минуту. Открыла глаза: в дыру проникали небольшими группами старики, жаждущие зрелищ, молодые студенты, желающие видеть жизнь своими глазами. Тревога их возбуждала, и они казались радостными.

Но такое же необоснованное чувство уверенности было и в Оле. Вот она ясно слышит звуки выстрелов, но они не останавливают, а заставляют идти быстрее. Куда, откуда, в кого стреляют? Казалось, там, куда они идут, большое сердце, и оно выдает эти бухающие толчки.

Наконец-то они вышли из дворов. Вдоль дороги стояли двумя колоннами бронемашины. Перед машинами - военные. Машины как бы образуют коридор. Оля невольно устремилась в этот коридор. Голубоглазый лейтенант остановил их:

- Тут стреляют.

- Здесь? - не поняла Оля, ведь он лейтенант стоит здесь так же открыто, как идут и они.

- Все простреливается... Вон там снайпера, они стреляют везде...

- А разве стреляют не по Белому дому?

- Тут трудно сказать, кто куда стреляет, но в таких ситуациях шальные пули всегда есть. Держитесь за машинами. Но здесь нельзя...

- А вон пошли люди...

- У них пропуск, они здесь живут...

Оля потянула Илью за руку, боясь, что с ним не будут так долго объясняться, а просто прикажут и заставят вернуться. Теперь при каждом выстреле ей казалось, что стреляют в нее. Но страх только подхлестывал идти дальше, но куда дальше она не знала.

- Стоять! Куда идете? - наперерез им шел омоновец. - Не видите тут стреляют!

- Не видим, - сжала плечи вперед Оля от его грубого окрика.

- Назад!

- Не кричите.

- Что!? - он вскинул винтовка. - Кругом!

Байкалов повернулся, Оля с раздраженной ненавистью хотела крикнуть в лицо омоновца, но удержалась, видя, как Илья послушно выполняет команду.

- Вперед! - ткнул Байкалова дулом в спину омоновец.

Был так восхищен, так вознесен своею властью в этот миг над человеком, словно Боготечную звезду узревше.

Оля с ужасом смотрела на черный металлический ствол винтовки и чувствовала зловещую черноту дула. Память выдавливала кадры фильма: фашисты ведут партизан на расстрел. Человек с винтовкой - фашист? Почему так зафиксировала ее память детства? Фашист? Страх парализует? А почему Илья знает, куда идти? Вдоль БТРов... Через дорогу... К автобусам. "Если на стене висит винтовка, оно непременно выстрелит", - сидели у нее в голове слова одного литератора. А если оно уже в руках человека? А если оно уже направлено в спину человека? Омоновец подвел Байкалова к автобусам и привычно перекинул винтовка через плечо.

- Почему вы позволяете себе это делать? - не удержалась Оля, когда Илья смешался с толпой.

- Что?! - уставился на нее омоновец. - Кто это разговаривает? - он схватил девушку за руку, удивляясь ее запоздалой смелости. - Ты?

- Почему вы говорите мне "ты"? Уберите руки!

- Да ты знаешь, что с тобой сделают? А ну марш отсюда! Говорить научилась? - лицо исказилось злобой.

- Не кричите! - вырвалась она из его тяжелой руки. - Вам никто не давал права кричать на нас.

- Здесь нельзя находиться!

- Для этого есть слова, и не орать надо, а говорить? Здесь люди...

- Что?! Да эти фашисты вас тут всех с дерьмом сравняют.

- Пока я вижу, что это делаете вы!

- Что?! - он опять схватил ее за руку и потянул к автобусу. - Провокации устраивать?!

- Это вы фашисты! - она невольно отступила в толпу.

- Что?! Кто фашисты! - он приблизился, но кто-то оказался между нею и омоновцем.

- Посмотрите в зеркало и увидите свое лицо, - ей никто не мешал говорить, только глубже втягивала толпа в свою гущу.

Когда она замолчала и опомнилась, кругом нее были парни и девушки, старики и просто люди, трудно было сказать про их возраст, род деятельности и образование. Но она чувствовала себя в какой-то безопасности и надежности, словно эта стена из людей не простреливается. И вдруг почувствовала легкость и спокойствие, исчез страх перед всей этой стрельбой. Словно в руках у них были винтовки и винтовки не из стали, а из папье-маше. Кто бы помог лености тяжчайший сон оттрясти. Как говорила бабушка - омраченныя просветити. И вдруг возник у нее вопрос: "Почему Государственный деятель вышел на августовский балкончик Белого дома в окружении поэтического дарования и генералов, и никто два года назад не выстрелил, а почему сейчас он отдал приказ стрелять. Никто из тех, кто сейчас окружает ее, не поверил бы тому, что президент не знает об этой бойне. В августе девяносто первого был дождь, обыкновенный августовский, московский. Они с мамой, Сашей и дедушкой приехали в Москву отдыхать. Почему сейчас дождь из свинца?" Она смотрела в лица людей, и ей казалось, что об этом думает каждый. И не хотят верить тому, что происходит перед ними. Это те же люди, которые были в 91-м году, когда ее мама много и подробно рассказывала об этом Белом доме. За два года они потеряли веру в своего президента?.. Стреляют, стреляют, стреляют...

- Ты откуда? - сорвалась Оля на "ты", подойдя к парню с винтовкой. - Из какого города?

- Я? - рыжая, конопатая улыбка, недоуменный взгляд. - Я тут при чем?

- Может земляки?

- Орловская область.

- Из деревни?

- Да... - продолжал улыбаться, словно на именинах. - А что?

- А зачем винтовка взял? - Олю раздражала его улыбка, милая, приветливая, и казавшаяся на этом фоне БТРов какой-то идиотской. - Это зачем?

- Я солдат!

- Он же стреляет!

- А вы не лезьте, и он стрелять не будет.

- Так тебя же спрашивать не будут, тебе прикажут и все. И ты стрелять будешь! Стрелять в нас! В меня!

Она словно пощечиной смахнула с его лица идиотскую улыбку, которая напомнила ей Бориса Зуйкова из Клеповки, из-за которого похоронили девочку.

- Что ты бы сделала? - он терял сдержанность.

- Я хочу в Белый дом, - у нее бывали минуты, когда все, что хочешь - делается.

- Я пропущу! - смотрел на нее в упор. - Там другая цепь.

- А ты за себя отвечай!

- Иди! - подтолкнул ее в плечо, задетый за самолюбие парень. - И винтовку дам... На!

Видно, он привык играть на публику. Ее уже отделяло от толпы шагов десять. Ильи рядом не было.

- Ты играешь словами, - смотрела прямо в его злобно-насмешливые глаза. - Ты не пропустишь меня... Ты трус!

Оля стояла спиной к толпе, и ей было все равно слышат ее или нет, но парень был из тех улыбчивых деревенских тургеневских мужиков, которые под улыбкой простолюдина скрывают много мыслей и чувств.

- Иди! - сорвал с плеча винтовка и грубо сунул ей в руки. - Бери! Ну?

Она растерялась, она не играла, но не думала, что все зайдет так далеко.

В секунду, которую он дал ей притронуться к личному оружию, она почувствовала всю безысходность, роковую, фатальную зависимость человека от военной дисциплины. Сзади в спину смеялись, но не злобно, а с мягкой насмешливостью, так, как смеются над женщиной, расхрабрившейся поднять непосильный для нее груз. Это же табельное оружие, без него парню каюк, трибунал.

- Пойдем, - кто-то взял ее не за руку, а как-то за рукав куртки выше локтя и тянул ее как учитель непослушного ученика. - Пойдем!

Она оглянулась, это был не Байкалов. Но в голосе строгая, родительская требовательность. Она не могла его не послушаться. Люди в толпе перед ней расступались, давая дорогу, словно она совершила хоть и смешной, но все же героический поступок. Здесь в этот момент, видимо, всё прощалось друг другу, словно проходила какая-то проба, и каждому давался шанс проверить и понять себя. Отечество земное есть преддверие Отечества небесного... Но не насмешкой будет, если душу здесь положить? В чем он, спасительный талант веры, русского народа? Вот она, историческая память, не в кино, а воочию пробудилась. Где, в ком они десяти вековые корни? Оля вглядывалась в лица, словно ища подсказки на самом сложном из экзаменов. Но лица людей были такие, какие вчера она видела в метро, в троллейбусе, в магазине.

Выстрелы участились и теперь, казалось, все вокруг взрывалось. Навязчиво лезли кадры из фильмов: бомбежка, беженцы бегут, женщина с ребенком упала, убитая осколком, ребенок в трепетном страхе простер рученьки вверх и громким испуганным голосом плачет. Но снаряды рвались тут, в центре столицы, а люди разговаривали, и никто никуда не бежал, и даже не поддавались угрозам омоновцев, заставлявших их уйти.

Молодой человек вел ее все так же, не отпуская рукав куртки. А она чувствовала, что не хочет, не может уйти, как и эти люди, которых никто не тянул за рукав. Она, словно, чего-то ждала, и ее объединяло это чувство с теми, кто пришел сюда. Она в Москве, в стенах своего института видела, как и преподаватели, и студенты страстно мечтали об одном: о том, чтобы ничто их не тормозило, не связывало на пути к творчеству. Все хотят этой небесной отрешенности, кое-кто быстро находит "истину в вине", кто - в кокаине, кто - в неге любовных страстей. Но есть те, кто продолжают работать над словом, над ролью, над цветом, и пробиваются к таким краскам, которые, оторвав от жизни, вновь с нею соединяют. Здесь же сейчас происходило такое, что давало и отрешенность, и слияние со всеми. В самом воздухе было это особое волнение. Она не хотела, что бы ее уводили.

- Здесь хотят сделать последний день Помпеи! Ты что не понимаешь и не видишь уже ничего? Как у Бондарчука в последней серии "Войны и мира"... Не помнишь, гимн французский в конце сериала пропет не был?

- Перестаньте! Я не уйду отсюда!

- Тогда тебя увезут, оглянись, уже в автобусы дубинками приглашают...

Они долго шли по обочине моста, не шли, а почти бежали. Выстрелы отдалялись и, к удивлению, перестали совсем быть слышными, словно там, на другом берегу ничего не происходило. Чем дальше они отходили, тем все как бы растворялось в городской суете машин и пешеходов. В метро молчаливые лица с газетами в руках, как вчера, позавчера, как в день ее первого вступительного экзамена в литинститут. Это было удивительно и страшно. Люди, живущие в одном городе, совсем не связаны друг с другом. Она смотрела в лица людей - заложников событий, которые совершались сегодня, здесь, вокруг.

- Куда мы пойдем? - склонил набок свою голову, давно не знавшую рук парикмахера, новый знакомый. - Пойдем ко мне, чаю попьем или что-нибудь покрепче - расслабиться.

Его голос показался ей ненастоящим, фальшивым. Он слегка качал головой из стороны в сторону, слегка приподняв плечи. Она промолчала. Было жутко, будто Москва под закланием. И вот сейчас затрубят трубы юбилейные и все рухнет. В чьи руки предали Москву? И почему все вокруг делают вид, что ничего не происходит? Цветы продают...

- Хочешь, я куплю тебе розу? - уголки рта опущены словно он укололся о красивые шипы.

Оля вздрогнула, будто до сих пор была одна и услышала чей-то голос не рядом, а из ниоткуда.

- Розу Иерихона? - она, наконец, посмотрела на него, уверенная, что он ее не понимает.

Нет, она не хочет розу. Когда тебя не может понять никто, лучше остаться одной.

- Сейчас, наверное, можно больше узнать по радио и по телевизору, - размышлял новый знакомый. - Пойдем ко мне...

Нет, она пойдет в общежитие, чтобы там остаться одной.

На вахте для нее была записка: "Зайди к тете Кире. Ждем".

* * *

"Марток - наденешь семеро порток", - Вениамин Шершнев помнит, что его мать весну встречала на две недели позже - по старому стилю.

Осенью 17 года поспешили ленинцы так, что осень хотели на две недели обрезать, укоротить, и календарь сменили, и новый стиль ввели и октябрь стали называть ноябрем - прямо тебе реформы Петра Великого. Праздники почти восемьдесят лет по радио и телевидению называли ноябрьскими, приучали народ, а революция так и осталась Октябрьской. Осенью в России всегда много шумели: по деревням свадьбы играют, в городах реформы да перевороты. Из золотой осени делают кровавую. 7 ноября - красный день календаря. Кроваво-золотая листва под ногами - вот вам и клейкие листочки. Эх, ни Достоевского, ни Толстого, ни даже Бунина... Все какая-то мелочь и пишут о мелком, уязвленные гордыней души о большом мыслить не могут. События какие разворачиваются, а они все цветочки, картиночки, прогулки по парижам. Закольцовывает время восьмой десяток лет эксперимента русского социализма, дни осыпались, как золото листьев, и дела обнажились. Так думал офицер в отставке Шершнев, приехав в Москву для подготовки операции на сердце.

Торопливо шел он по набережной Москвы-реки, перекидывая непривычно трость, которая служила ему не столько опорой, сколько придавала уверенность, которую теряешь, когда долго лежишь на больничной койке. Но вот, наконец, он услышал гул толпы, и увидел тысячи людей, полумесяцем расположившихся вокруг величественного здания Белого дома. Казалось, толпа бьется о некий стеклянный занавес, за магическим кругом которого тайна, которая раскроет все. Он невольно ускорил шаги, трость стала ударять по асфальту чаще, словно бежала за ним. Он удивился множеству возбужденных женщин. "Фашисты! Фашисты!" - скандировали они и махали руками. Было не совсем понятно, в кого они бросают сии грозные обвинения. Он пробирался в гущу, забывая, для чего брал трость. Шел тридцать пятый день после его ранения. "Один тромб нужно удалить и заменить клапан, - как решил хирург, - обычная, рядовая операция". И вдруг грохнул выстрел. Толпа смолкла, притаилась на мгновение, но только для того, чтобы с еще большей силой взорваться. Эйфория возбуждения дошла до экстаза, все вокруг ревело, безумствовало в словесных оскорблениях. Это страшное разрушение гармонии человеческого бытия порождалось выстрелами и взрывами, которые раздавались все чаще и чаще. В суетящейся, возбужденной толпе слышались и проклятия, и ликование. Как бороться с возбуждением толпы? Как защититься от этих разрушающих волн эмоциональных всплесков? Он был в гуще толпы, но люди не толкали его, даже не задевали, они, словно обтекали его, словно чувствуя, что ему эта беснующаяся толпа чужда.

- Тоже мне, либералы! - крикнул в сердцах старичок в темных очках, споткнувшись о чужую трость. - Это в Москве-то стрелять?! Позор на весь мир!

Тряхнул тростью Веничка Шершнев, но удержался вступать в дискуссию.

Толпа, наконец, стала растекаться, словно круги от брошенного камня, теперь можно было идти, не расталкивая и не трогая никого.

Он сдерживал себя, чтобы нечаянным движением или словом не спровоцировать драку, или не вызвать хамства, льющегося здесь большим грязным потоком.

- Фашисты! - кричала надрывно, словно на похоронах, женщина в круглой красной шляпе горшочком. Шляпа выдавала ее возраст и социальное положение, когда-то во времена своей молодости она жила в большем достатке. - Правильно стреляют!

- Как?! Там же депутаты! - Не понимал ликующей толпы старичок в темных очках. - Мы с вами их выбирали.

- Первый выстрел в Останкино сделали они! Фашисты! Они спровоцировали.

- Первый выстрел был сделан спецназом "Витязь".

- Вы знаете, что сейчас в Белом доме находится десять тысяч человек?!

- Это не люди! - кровожадно скандировала женщина пожилого возраста. - Расстрелять! - на глаза ей сползла шляпа, как горшочек прикрыла пол-лица.

Старичок испуганно попятился от странной в своем неистовстве фанатизма пожилой женщины. Она могла бы быть еще привлекательной, если бы ее лицо не корежила злоба.

Однако женщина легко прокладывала себе дорогу, крича и размахивая руками, Вениамин пристроился следом, и довольно свободно продвигался под ее прикрытием. Они шли в гущу толпы, словно там была разгадка всех событий. Но вот над толпой пронесся гул, толпа отхлынула от сцены действия и стала упорно и настойчиво выдавливать людей из центра на обочины.

- Разгоняют! Назад!

- Мы здесь с утра! - кричала в давящую толпу скандировавшая женщина. - Никуда мы не уйдем!

- С утра? - Шершнев подошел к ней ближе. - Во сколько все началось?

- В десять часов здесь стоял сплошной грохот, даже земля под ногами шевелилась.

- Вы тут были?

- Да говорю же, была! И начали стрелять из Белого Дома, я все видела.. Это фашисты!

- А почему они фашисты? Они защищают парламент!

- Это вот так они защищают? - женщина вцепилась в него глазами и казалось вот-вот бросится. - Этих фашистов надо всех уничтожить!

- Назад!

- Куда прешься! - обрушилась женщина в шляпе горшочком на него. - Тоже мне дворянин с тростью!

- Что вы меня толкаете?

- А ты что - на балет пришел?

- Скажите, пожалуйста, вы-то, зачем здесь? Вам дома надо сидеть внуков нянчить.

- А тебе не нянчить, ты своих и не видал никогда, скажи правду?

- Что вы меня тыкаете? Отжене от мене уныние бесовское...

- Господин какой! Вот там тоже были господа...

Он пересилил в себе обиду от оскорбления, отвернулся от женщины.

Обстрел усиливался, гул толпы нарастал.

- Что делают?! Господи! - взмолился старичок, прищуривая глаза сквозь очки. - Господи, кто же отвечать за это безобразие будет?

Вениамин неприятно поежился, от старичка плохо пахло, какой-то залежалой плесневелостью. Но их прижимало друг к другу, толпа давила.

- Ведь начало операции должно было в шесть, а начали на сорок минут позже.

Резко оглянулся Шершнев - кто же тут все знает? Мудрецы сапожных дел. У Венички отец - донской казак, а мать. Мать внушила ему с детства, что она шведских кровей. Сейчас ему эта версия особенно подходила - загранпаспортом он уже запасся и подумывал о перемене подданства.

- Во! бьют наших! - кучковались мужички, то ли бомжи, то ли пролетарии низшего класса.

- Видать, солидно приняли на грудь! Хорошо им...

- Сплошной грохот, а этот гнусно подсевает, - кто-то из своих же злобно прокомментировал.

- Говорят в спортзале, что тут десантники нужны!

- Или помощнее что-нибудь - прямо с вертолетов сбросить что-нибудь.

- Парадную лестницу если захватят, то Баркашовцам крышка!

- Депутатов выводят.

- Всех?

- По одному.

- Ну, теперь можно подрывать, - махнул старичок рукой бомжам. - Похоронят их здесь. Белый дом будет братской могилой, - ощерился, показывая изъеденные кариесом желтые зубы. - Все! Финита ля комедия! - губы скривились тонкой змейкой, и улыбка проползла по лицу и исчезла.

Стало противно смотреть в эти обезображенные страхом и восторгом лица, они казались Веничке сморщенными упырями, и мороз пробегал по коже не от выстрелов, а от этого зловещего маскарада масок.

И он стал протискиваться, чтобы выбраться из толпы. Но грохот сгонял всех в кучу, давка усиливалась. Вениамин Шершнев побоялся, что ему не хватит сил выбраться, если начнется настоящая свалка. А с этой публикой все возможно. И он, определив, с какой стороны давят больше, стал перемещаться, помогая себе и костылем, и локтями. Но вот толкотня усилилась, сжалась в клубок, и вдруг все побежали. Этого он уже своему больному сердцу позволить не мог. Его толкали, двигали со всех сторон, но он стоял.

- Чего стоишь? Беги, осел! - кто-то сзади ширнул в него кулаком.

Он принял этот жест за дружеское участие, но бежать не мог - сердце явно давало серьезные сбои, он знал, что может за этим последовать.

Он шел, выбрасывая вперед свою больничную трость, понимая, что останавливаться нельзя. Толпа проносилась мимо, как табун испуганных лошадей. И вдруг удар прожег всю его спину, ему показалось, что это взорвалось сердце. Но боль сердца стихла после этого удара. Он оглянулся. Дубинка молодого омоновца обрушилась на замешкавшегося старика.

- Господи, просвяти мя светом неприкосновенным.

Со старика упали очки, он дернулся, в попытке уклониться от дубинки, и, споткнувшись, сам упал следом за очками.

Встав на колени, стал поспешно собирать осколки темных стекол, шепча:

- Господи, Господи...

Шершнев стукнул его по плечу своей тростью, старик испуганно глянул на него, опомнился, вскочил и побежал, словно огромная в человеческий рост оса гналась за ним.

- Народ - стена необоримая, - продолжал он говорить, казалось, если он перестанет произносить слова вслух - перестанет и двигаться, жить. - Понесу тяготу благую... Господи, любовию озари...


Следующая глава
Оглавление