Надежда Середина
Роман "Черная птица на белой сирени"
Глава 6
С пчелой теперь занимался директор самостоятельно: он приходил к пяти часам после полудня, как на работу, и каждый раз просматривал по два улья. Он и Колюшку обязал не опаздывать, поручив ему то, к чему мальчик привык работая с дедом Михаилом. Валерий Васильевич несменным директором в этой школе проработал более десяти лет, а школьным учителем и того больше, но это было в другой деревне, и школа, и люди были там другие. Он любил ту школу и отвыкал долго, но отказаться от должности директора не смог, а в своей пришлось бы ждать освобождения места неизвестно сколько.
- У пчел, в зависимости от времени их рождения и условий работы, срок жизни не одинаков. Пчелы весеннего и летнего вывода живут всего сорок-шестьдесят дней: выращивают потомство, строят соты, собирают корм - сильно изнашиваются, стареют и потому так быстро погибают.
- Валерий Васильевич, - перебил Колюшка и даже руку поднял, как на уроке. - А как отличить старую пчелу от молодой?
- Пчелы, родившиеся осенью, которым не пришлось выполнять никаких работ, живут во много раз больше - до десяти месяцев. Но и прежде чем умереть весной, они успевают вырастить не одно поколение пчел, приступая к воспитанию их еще зимой.
- Валерий Васильевич, а почему оса ужалит и не гибнет, а пчела сразу умирает?
- Только от одного укуса пчелы погибает любое насекомое и мелкие животные-грызуны, - директор научился не реагировать на шалости детей, на их перебои.
- У пчелы жало как крючок - такой гарпун, запустит, а назад не вынет, - показывал на пальцах мальчик, - а у осы - ровное, гладкое.
- Да... Врагов, проникших в улей, они убивают, и тела тут же выбрасывают, а тех, которых они не в силах вынести (мышей, бабочек), замуровывают прополисом, растительной смолой, обладающими высокими антимикробными свойствами. Находясь в таком своеобразном склепе, трупы врагов не разлагаются и опасности для семьи уже не представляют.
У директора были две идеи: идея идеального мироустройства жизни пчел и идея Агасфера. О первой идеи он говорил со всеми, говорил много, убежденно, со знанием дела. И деток в школе сравнивал с пчелками, и наблюдал за ними, как за пчелками-детками, такой подход укреплял в нем выдержку и спокойствие, а главное, уверенность, что все, что он делает или говорит - правильно. Ко второй идее подходил осторожно, и не только со всеми не говорил, но даже и не всегда позволял себе много размышлять по этому поводу. Эта идея зародилась у него еще в школьные годы, он, сын капитана и домохозяйки с высшим образованием, зачитываясь Стругацкими, открывал для себя мир совсем не тот, в котором жили его ровесники, мальчики и девочки из рабочих семей. С тех пор он и стал жить как бы в двух параллельных мирах, может быть, поэтому и выбрал профессию учителя. Но все-таки совсем запретить себе погружаться в параллельный мир он не мог, и мысли накапливались. Он думал так, что отягощенный злом человек пытается, а может, и стремится сбросить свою тяжесть. Не умея очиститься, освободиться от этой тяжести сам, он предает ее другому. Отягощенный изгнанием Агасфер разрушает все на своем пути, ибо хочет, чтобы были все как он, и каждый живущий на земле чувствовал себя изгнанником... Что за тяжкий проступок против Бога он совершил? Зло всегда отягощает? Но если оно бездейственно, если не устремлено во вчера и сегодня, если оно не обогащено интеллектом? Зло, как ядерное излучение, знает о нем только тот, кто излучает и те немногие, которые посвящены в тайны смертоносных лучей. Директор читал все, и поэтому метался между правдой Иисуса и множеством других носителей истины, признающих только свою правду веры и служения, - но такова была профессия этого человека: он считал себя обязанным знать все.
* * * Директор все-таки добился своего и вывез сильные ульи в поле, на взяток, оставив в саду для деда Михаила два слабеньких улья, чтобы дед не тосковал по пчеле. Не пропадать же пчеле в такое лето!
Оля приехала на пасеку утром. Солнце поднималось над горизонтом, когда они ехали по дороге на директорской "Волге".
Поле. Посадки высоких деревьев. Поворот. Просека в высоченной траве.
В день Троицы во второй половине дня проморосил теплый дождик. Три тучки кружили над степью.
Сегодня второй день после Троицы. Каждая травинка цветет и тянется к солнцу и к облакам.
* * * Старуха дожила до того, что теперь сама командовала и определяла, как жить дальше ей и деду. Отвоевала себе роль матки в улье.
Старик, наживясь за свой век один достаточно, теперь терпел все от своей Дуси (война не только переломала мужиков, но и баб). И он терпел все.
- Персик хочу, - проговорил дед каким-то бабьим капризным голосом. - Помнишь, мы в Москве были, и ты попросила меня найти персик... А я тогда бегал, бегал - нигде нет... Помнишь, что я тебе купил?
- Да чего ты все вспоминаешь старое - ты скажи, чего хочешь... Лимонада я тебе принесла. Шоколадка есть... Чего хочешь?
- Персик хочу...
- Чего? - она слышала что-то такое про персик, но уже все забыла, только все боялась, что это и есть последнее желание, и старалась все, что он попросит, сделать.
Она послала в город за персиком Колюшку.
Он заплатил за три персика десять тысяч, столько, сколько стоил дом в их деревне до новых денег, до этих перестроек, которых баба Дуся никак не могла понять: для кого и зачем тревожат привычную жизнь. Персики в городе продают штучно, вот он и взял три. Один персик дед велел взять Колюшке. Мальчик начал было отказываться, но баба Дуся так на него посмотрела, что Колюшка спрятал его в карман и поскорее ушел на улицу.
Персик шершавый, из Греции, с наклейкой, словно конверт с маркой. Баба Дуся смотрела на персик, и он казался ей крошечной попкой ребеночка, такая розовенькая, гладенькая, холодненькая. Она помыла его кипяченой водой и подала так: персик лежал на тарелочке с розовыми цветочками.
- Ишь, какой! - он играл им, как ребенок золотым яблочком. - А я думал персиков нету.
- Щас и зимой все есть - были бы деньги... - выводила его из старческого детства Евдокия. - Навезли этой чепухи... Да, ты ешь, чего смотришь?! Порезать, может, кусочками?
- Нет... Пусть мой полежит на тарелочке.
- Ты как хочешь, а я свой съем... Жить надо, когда живешь. Потом ничего не надо будет. Туда ни персика, ни сливы ничего не возьмешь...
Когда она надкусила - ей показалось он пропитан какими-то лекарствами. Откусила другой раз - почмокала узенькими губками в радужных морщинках. Докушала до косточки. А вокруг косточки - красное, как кровь:
- Сырой он, не спелый, везут сюда всякую хреновину...
Достала пачку "Беломор канала". Закурила:
- Помню: как мы во время войны сливы с солью ели... Нам ведро принесут: а мы, девки все молодые. два дня ничего не ели. Накинемся. А сколько их съешь без соли-то? Ой, вот вкусно-то было... Сливы с солью.
- А помнишь: когда я попал в плен... Я тебе рассказывал?
- Это когда вы линию фронта переходили?
- Да, нет! - рассердился старик на беспамятство старухи. - Линия фронта! Линия фронта... Ее всегда переходили - на то и война! Раз меня за еврея приняли. Выходи, говорит, кто еврей или партийный! Я беспартийный всегда был. Стою как все в строю. Пошел по шеренге офицер - смотрит в лицо. Евреев ищет. И на меня тоже показал. А там как, если на тебя пальцем показали, ты уже спорить не имеешь право. Потом врач пошел - и тоже смотрит в лицо. А он признаки какие-то знает. С образованием. И меня назад в строй вернул. А раз меня тоже за цыгана приняли...
- Был ты и цыган, и еврей, и грузин... Ты у нас, Миша, при всех свой. Спи, обо всем не переговоришь...
* * * Проснулся дед и со своего дивана так жалостливо спрашивает:
- Дуня, а как же птичка?
- Какая птичка?
- В трубе которая...
- Я говорила - давай их вынем. Летает птичка, я смотрела... Все пищит да шипит. Кормит. Влетит, с ними там пошумит, пошумит и опять за червяками... Они пищат, пищат и затихнут. Прокорми их попробуй, они же и по дням и по ночам растут...
- Когда они вырастут, они же оттуда не выберутся...
- Она знает, что делает! - остановила бабка деда. - Ты думаешь, птицы глупее нас?
- Не глупее...
- Чего тебе скушать приготовить? - посмотрела на мужа: лицо безучастное, серое, как шляпка отцветшего подсолнуха. - Сегодня заколю петуха старого, молодого оставим. Кормить нечем. Онулирую. Сварю тебе свеженькой курятинки...
- Дуня, ты не беспокойся. Не спеши с петухом. Я чего-то не хочу...
- Ты лежи, я до магазина схожу и назад...
- Ты небось долго будешь? Чего там в магазине?
- Не буду долго...
Баба Дуся уставала рядом с дедом, словно выполняла какую-то тяжелую работу. Только выйдет из дома - сразу легче: то ли от свежего воздуха, то ли мысли тяжелые останутся там, за порогом... Поговорить бы с кем... Видит - баба Таня перешла дорогу. Что это ей в конторе понадобилось? Или с ней, с Евдокией, не хочется ей про болячки дедовы говорить?
- Что ж ты, Татьяна, на меня обиделась? Но если так, может, лучше. Я ходить не буду особенно, я не серчаю и не обижаюсь, возможно тебе лучше?
- Чего ты, Евдокия? Мне в контору заглянуть надо... Как дед-то?
- А чего дед? - Евдокия напряглась, словно гром грянул, отвернулась и заспешила. - Все у него хорошо... - о чем с ними теперь говорить...
* * * Домой вошла аккуратно, стараясь дверью не скрипеть и не стучать - может, заснул.
- Зови девок... - тихо, но с какой-то внутренней осознанной уверенностью сказал Михаил.
Но Евдокия не услышала, она еще не подошла к нему.
Михаилу Федоровичу вдруг страшно до боли захотелось увидеть дочерей, особенно младшую, ту, на которую он был сам похож чуть-чуть. Это желание видеть их стало таким же необходимым, как дышать. Самое трудное было сделать вдох, чтобы сказать, что он хочет.
Вот она подошла к нему, вот смотрит, что-то говорит... Что она спрашивает? Она хочет, чтобы я ей что-то сказал... Что? Он забыл все...
Когда не можешь сделать вдох, то ничего уже не нужно... Ничего: ни пить, ни есть, ни говорить... Вдох - выдох - вдох... Один глоток воздуха!
- Девок зови...
- Миша... Ты что? - Евдокия с чего-то вдруг почувствовала испуг. - Скажи, чего хочешь? Может водички дать? На... Попей.
Он почувствовал, как она подняла ему голову, ощутил на губах холодный край стакана и веселой струйкой живая вода пробежала по шее, смочила грудь.
- Может, дозвонюсь им на работу... А чего, пусть приедут... Все им некогда! А то возьму и телеграмму дам! А так-то не дозовешься - я тоже соскучилась... Ну, я пошла...
- А я как же?
- Смотри кто к нам идет! Во! Валерий Васильевич, проходите, вот с дедом моим потолкуйте, я быстро сбегаю...
И ушла.
- Михаил Федорович, я вот недавно прочитал, что пчелы это сейчас подают образцовый пример семейной жизни, а раньше, оказывается, в далеком прошлом, они вели строго обособленный образ жизни. Да... Жизнь у них короткая... Лишь матка может прожить 5-6 лет, - директор школы теперь жизнь людей проверял жизнью пчел, такой он был увлеченный человек. - Весь остальной состав семьи постоянно и непрерывно меняется, не однократно обновляясь даже в течение одного года. Выходит матриархат у них?!
- Ты пчел возьми себе, - сказал дед и закрыл глаза.
Директор замолчал - думал старик спит. Вышел тихонько ступая, чтобы не скрипнула половица.
* * * Смерть пришла к деду Михаилу незаметно, тихо, даже директор не заметил, и от этого считали его виноватым.
Баба Дуся говорит, что тому, кому Бог дает легкую смерть - хороший человек. И директора все расспрашивала, как смотрел дед, что сказал, не просил ли что.
Евдокия тоже, когда вернулась в дом - не почувствовала смерти. Прошло полчаса, а она все ходила тихо по самотканым цветным половичкам, хотела заняться привычными домашними делами: то за одно возьмется, то за другое, и все как будто не то она делает. Потом села, сложила руки с вздутыми узловатыми венами, потрогала горбатые суставы пальцев, словно желая их выпрямить... И вдруг все поняла. Не сразу она кинулась звать соседей. Пошла на почту звонить младшей дочери, и дать телеграмму старшей.
* * * Оля никогда не хоронила близких людей, и когда узнала, что умер их сосед дедушка Миша, она сначала не поверила этому. Потом ей стало жалко бабушку Дусю, и она, думая, что может чем-то помочь ей, пошла к ней в дом. В доме бабушки Дуси ей показалось, было тихо, странно тихо. Молчали люди, ничего не отражало занавешенное зеркало, не впускали солнце зашторенные окна, немыми стали фотографии деда Михаила. В углу над кроватью горела лампадка перед иконой. В доме у Оли никогда не было икон. Она видела их раньше только в музее. Экскурсовод рассказывал, что русский человек приходит к иконе не как к идолу, а как к символу, в котором представляет внутренний образ, запечатленный в виде изображения. В этом овеществленном символе видит образ того, к кому стремится душа в горестной или счастливой молитве. Но Оля не знала ни одной молитвы, вера оставалась для нее великим нераскрытым таинством.
- Миша, что же ты остыл? - нагнулась, сгибая сутулую спину Евдокия. - Холодный стал... - поправила в его руках крестик. - Осты-ы-ыл... - она не голосила, а говорила со страшной опустошенной холодностью. - Вот как, - смотрела на него, словно он и сейчас был перед ней виноват, что лежит мертвый холодный перед ней. - У-у-умер...
Оля сбоку через спины со страхом взглянула в лицо покойного... И вдруг страх исчез. Старик совсем не казался умершим, лицо его было спокойно, словно он отдыхал от долгой работы. Оля, пораженная этим спокойствием, тихонько прошла к выходу и поскорее оказалась на улице, где светило солнце и все жило, шумело, двигалось... Она долго ходила по улице то отдаляясь от дома, где лежал человек, который умер, то вновь приближаясь... Переступить через порог, где жила и властвовала смерть, она смогла только на следующий день.
Баба Дуся сидела на деревянной табуретке у изголовья покойного деда Михаила и тихо говорила: "Все. Отмучился. Теперь тебя уже никто не будет тревожить. Царство небесное. Вечный покой". Казалось, она завидовала ему страшной, умопомрачающей завистью.
Вот вошел дедушка Митроша-сторож школы, тихо переступил порог дома, но все его заметили. Оля увидела, что он не боится смерти - он был на войне, как и дедушка Михаил. Словно для него смерть открыла свои таинства там на войне. А годы тяжелой войны не согнули, а увеличили силу духа. Тут перед смертью глаза старика излучали силу и свет, словно он видел не мертвое тело, а живой дух. Никогда до этого не замечала девочка такого выражения лица. Было в них какое-то другое понимание, была бесконечная доброта и великое знание человека. Оле казалось, что сейчас самое сокровенное видят эти глаза и читают мысли, а главное - не боятся смерти. И внутренняя потерянность в ее душе рассеялась, и страх перед неотвратимостью смерти стал гаснуть. Как и все Оля подошла попрощаться. Но прикоснуться не решилась, она могла только смотреть на смерть, но ощутить, прикоснуться - было выше ее детских сил.
Потом все шли по улице к старой церкви, возле разрушенных стен которой находили последний приют жившие на земле.
Оле показалось, что люди, пришедшие сюда, изменились, словно каждый из них вспомнил о своей смерти, о том, о чем там, за старенькой оградкой кладбища почти не думал, или не хотел думать.
Последние удары молотка. Черная ворона громко, гортанно отозвалась на эти звуки, спускаясь с разоренного купола русской церкви. Подлетела, уцепилась хищными когтями за ветку молодой сирени и закачалась, ожидая угощения от поминок. Церковь смотрела пустыми глазницами, и от нее веяло страшной тишиной разорения. А вороны все больше и больше облепляли ее пустые, словно выколотые, окна и голый купол без креста.
- Чего так глубоко? - баба Дуся заглянула в пустую могилу.
Внизу дно могилы поправлял отец Борьки Зуйка. Черными рыскающими глазами посмотрел на нее, как зверь из западни.
- Экскаватором рыли, - в ряду крупных зубов поблескивал один золотой. Его спокойствие было не сильного человека, а окаменелого, бесчувственного. А внешне, тем, кто не знал его, он казался даже добродушным. Это было его манерой - начинал говорить с людьми ласково, с шуточками, а кончал руганью, издевательством. - Как же я вылезать буду? - стрельнул на полковника снизу вверх глазами, чувствовал, что летчик сразу распознал его натуру, хоть ничего он ему такого не делал. - Полковник, дай руку! - бритые губы изогнулись, блеснуло золото, казалось кончики блестящих белых зубов смеялись.
В другой час полковник никогда бы ему руки не дал, и сам от него помощи не ждал бы.
Бабушка Таня молча отвела Евдокию от страшной развороченной земли.
Митрофан, полковник, директор школы и вылезший из могилы Зуек подняли гроб с табуреток и осторожно пошли по краю могилы. Оля боялась за них, что земля под их ногами осыплется, она даже хотела сказать им, чтобы они не наступали на самый край.
- Дочки-то нету, как же без нее? - сорвалась Евдокия не плачем, а криком, точно раненый зверь, которому не дал Бог облегчить себя слезами. - Как же без нее-то?!
Гроб качнулся - начали отпускать с плеч белые льняные полотенца - черная крышка поравнялась с землей и исчезла.
Баба Дуся кинулась к могиле, испуганно отстранилась, сутулясь до земли - наскребла горсть красновато-маслянистого суглинка и бросила в страшную разверзшуюся пасть могилы - отвернулась в беспамятном страхе. Ужас стоял в лице ее: рубцы морщин на лбу, точно швы от ран; кожа у глаз сжалась, как высохшая картофельная кожура, которую ели во время войны. Оле казалось, что баба Дуся только что вернулась оттуда, где стреляют с самолетов и танков, где убивают людей просто потому, что идет война. Баба Дуся вернулась оттуда, откуда не вернулся ее первый муж. И вдруг запричитала, заплакала баба Таня, и Оля почувствовала, как и у нее потекли слезы, стало чуть-чуть легче. Громко, во весь голос, на все кладбище голосила баба Таня, обнимая маленькую, состарившуюся от горя Евдокию, причитала за двоих.
Оля бросила горсть земли и невольно заглянула: крышка гроба была похожа на входную дверь в кабинет директора школы, которого боялась даже ее мама. Оля почувствовала, что сейчас заплачет, и изо всех сил перебарывала себя, ведь плачут о своем личном, тогда не стыдно, а здесь страшное, но не личное, а только приближающееся.
Четыре штыковые лопаты прорезали влажную мякоть земли и сбрасывали ее назад, туда, где она лежала много столетий не тронутой. И Оле показалось, что в эти минуты все замерло: все чувства, мысли и даже страх спрятался куда-то внутрь. Яростнее всех работал лопатой Зуек, словно понимая, что эти страшные для всех минуты нужно сократить: он отрывал от земли жирный суглинистый шмот земли и швырял его, и тут же мгновенно вонзал штык лопаты, и снова и снова, не поднимая головы скидывал ее. Он один казался живым среди всех замерших в эти минуты. Оля не могла шевельнуться, казалось, даже дыхание остановилось в ней, Наконец взъерошенная земля улеглась на прежнее место.
Полковник взял бабу Дусю под руку и, разговаривая с ней о чем-то неглавном, житейском, уводил с кладбища. Евдокия сжалась, согнулась в своей сутулости так, словно у нее вырос горб от этой страшной правды жизни, в которой всему венец - сырая земля.
- Вот она, смерть-то, не спрячешься... Он вечером у меня все прощения просил: "Прости, - говорит, - меня за все..." "Да, ладно, уж простила..." А он: "Прости... Сколько ты со мной мучилась... Вот был бы у меня пистолет, - говорит, - я бы себе вот сюда..." - баба Дуся ткнула пальцем в висок. Я ему: "Дед, а дед, ты еще и не лежал. Годами не встают. А у тебя ничего не болит, лежи тихо, и я хоть сосну маленько. А то, ведь, вместе сляжем, кто будет за нами ходить?" А он все лимонаду просил... "Ты, - говорит, - меня, Дуся, только уколами не мучай, дай помереть самому..." А что я с ним мучилась? Он и не лежал долго, и сам все старался аккуратно.
- Что ж ты сразу к нам не пришла, а побежала на почту?
- А чем бы ты помог?
Полковник уважал старуху за живую, не стершуюся память войны. Он, военный летчик, умел управлять своей волей и сознанием, и в минуты смертельной опасности заставлял забывать себя о страхе смерти, учил этому молодых летчиков, чтобы там, в небе, страх не цеплялся за крыло. А вот Евдокию Федоровну замкнуло, не выдержала душа семнадцатилетней девочки, когда все вокруг вздыбилось от взрывов и пожара, когда холера, тиф, насилие преследовали все долгие годы войны. Теперь этот шлейф тянется за ней всю жизнь. Пропиталась едкостью "Беломор канала" и "Севера", накашлялась от "Байкала", а теперь вот вертит в руках желтенькую дешевую "Приму". Полковник поднес огонек своей фирменной зажигалки. Яд войны - отрава на всю жизнь. Этот яд достает и тех, кто рядом, и дочки не смогли жить с ней, разлетелись. Полковник понимал ее. Он тоже сейчас в такой полосе, словно потерял управление: всем не свой, не чужой.
- Потрогаю ноги - теплые, - продолжала свой страшный рассказ старуха. - Может, думаю, он спит, в литургическом сне, со мной такое было, когда к дочери ездила под Семипалатинск. На полигоне у них жила две недели и не просыпалась. Дед мой два раза с плена бежал, Второй-то раз пришел истощенный, как смерть. Он лес любил, пчел, вот и дошел до своих лесом. Ноги-то у него теплые были вчера... Я в войну тифом болела, мертвых выносили, выносили, а я поправляться начала - нянечка все сухариками кормила: "Ешь, это твои, пока ты в бреду была, я насушила... Теперь вставать надо, ходить учиться". Так меня и выходила, а я, дай Бог, вспомнить имя ее... Не... Вот склероз.
- Евдокия Дмитриевна, ты одна не оставайся в доме-то, пусть с тобой кто-нибудь будет... Дочка, может, подъедет...
- Далеко она живет... Вот как оно получилось...
* * * Баба Дуся, пока в доме были люди, все помогала им, а как последний человек вышел, и она пошла. Она на улице была так же, как дома, словно просто по другой большой комнате ходит. Ходит и разговаривает, но теперь не сама с собой, а с теми, кому тоже в стенах тесно.
- Дед-то мой помер, - старуха повторяла таким голосом, как говорили пятьдесят лет назад, когда провожали мужей на войну, словно оставалась у нее еще какая-то надежда, что он вернется.
- Сколько ему? - спрашивали знавшие его давно.
- Восемьдесят четыре...
- Пожил он, дай Бог, каждому.
- Пожил, - соглашалась, смолкала Евдокия.
- А ты слыхала, Ниночка-то отравилась, в больнице сейчас... Во, дела-то!
- Пожил мой дед... Мы же с ним полвека вместе.
- Не-то спасут девку-то, не-то нет? А то сразу два гроба и будем хоронить... Ей-то еще пятнадцати годков нет... Вот смерть-то когда пришла...
- Про кого это вы?
- Кривотуловой-то дочка... Ниночку что ль не знаешь?
- Ну, с нашей Олечкой в школу вместе ходят...
- Теперь не до школы будет... Отучилась. Не слыхала что ль? Отравилась вчера... Без сознания отвезли. Нашли-то возле Дона, может, утопиться хотела...
- Говорят, плохая она... Все внутри сожгла... Испугалась.
- Чего испугалась?
- Беременная... На четвертом месяце. Наша честь с утра до вечера, а на дурака чести не напасешься
- Как?
- Свинья не знает чести. Одна честь свинье: помои... Ты, бабка Дуся, вчера только на свет народилась... Чего да как? Зуек поработал. Старший еще из тюрьмы не вышел, а этот уж туда просится... По хозяину и собаке честь. Говорили Клавке, смотри за сынами...
- У нее и муж-то такой, она за него вышла, когда первый уж бегать стал... Яблочко от яблоньки... Это они сейчас в новые русские хотят вписаться, старыми стыдно оставаться... Этот почет не денежкам в зачет.
- Я поговорю с Борькой, - баба Дуся резко повернулась и пошла.
Теперь Баба Дуся все думала о Ниночке: словно чужое горе прикрывало, отодвигало свое, она как будто поняла, что дед ее пожил, что на то была воля Божья, а что девочка-Нина, это наказующий перст всем, кто знал все, кто видел и не остановил.
Сейчас ей стало понятно, почему соседка хотела перейти через дорогу... Зуйки приходились им какой-то родней. Евдокия завернула к соседке:
- Таня, она, милая ты моя соседушка, девочка ни в чем она не виновата. Я так ей скажу. Но, если я его увижу, то будет ему от меня, - баба Дуся потрясла кулаком, хоть она вся и высохла, иссушилась, но кулак у нее был большой, мужской, она любила им грозить обидчикам. - Я его с того раза не встречала. В общем, все будет хорошо. Он получит от меня добре.
- Кабы Нинка-то что еще не сделала, - Татьяна перешла на шепот. - У меня-то младшая сестренка тихая, ласковая была, в войну под немцами осталась, так сначала травилась: желудок весь себе уксусом сожгла, а потом повесилась...
- Они, эти тихие-тихие, что им втемяшется в голову, так свое сделают! - Евдокия чиркнула спичкой, горящая серая головка отлетела, словно выстрел, больно обожгла щеку. - Сломала. - Надо быть открытой, все говорить людям. Народ поймет. С народом легче.
- Да было промеж них что или не было? Парня тоже за просто так позорить что ж? Это ему тюрьма...
- У тебя сыновья, вот тебе парней и жалко! А у меня девки... Тюрьма... А Нинке-то теперь вся жизнь тюрьмой казаться будет - опозорили.
- А, может, он на ней женится?!
- Ей-то теперь что за радость - с ним жить. Это уж ей тюрьма так тюрьма!
- Жалко, жалко ее... Видала я ее за день до этого, попробовала отговорить, а она ... - Баба Таня вспомнила, как Нине тогда все показалось нестерпимо, жгуче, смешно, что закатилась - засмеялась - заихала - полились слезы и сквозь слезы крикнула: "Что вы меня все трогаете? Что я сделала вам?" Ах, как ей, наверное было страшно и стыдно. "Я прошу его отпустить меня, отталкиваюсь, борюсь с ним изо всей силы, а он словно зверь, материться и хочет своего добиться. Ударила я его в лицо больно. Начал бить меня, живого места, казалось, не оставит, платье порвал в клочья..." - Вспоминала разговор с девочкой Татьяна Николаевна, но Евдокии пересказывать не стала - у нее свое горе великое, дай Бог выдержать.
- Мужики они так говорят: "Парни гуляют с одними, а женятся на других", - обрезала разговор баба Дуся и пошла дальше.
* * * - Что с бабкой Дусей-то - подошла соседка к Татьяне Николаевне.
- А что?
- Она моя столетняя подруга... Я к ней войти хочу, а она, видимо, выйти собралась. В дверях столкнулись. Она мне: "Пустите меня быстрее!" А сама держит мои руки, вцепилась, как клещами. Я, аж, с испугу молитву читать стала. "Господи, прости мою душу грешную". Как бы бабка из ума не вышла, одну ее сейчас никак оставлять нельзя. Дочь-то приедет и уедет, а бабка одна будет. Похороны что роды, бабы после таких переживаний в кликушество ударялись... Сердце человека не все может вынести.
- Бабка Дуся у нас сильная, такие не гнутся и не ломаются...
И вдруг замолчали, к ним возвращалась сама баба Дуся, словно вызванная их разговором. Но она, как тень, прошла мимо, не сказала ни слова.
Баба Дуся дошла до дома Зуйка, остановилась, открыла калитку. Зло забрехала собака.
С зазубренных бетонированных ступенек спускался средний сын - каскадер Борис.
Он не спросил, а только посмотрел в лицо бабы Дуси.
- Что молчишь? - и теперь пришел час: без малейших колебаний спрашивала она парня - так было надо, - Спички дай.
Он нерешительно, словно боясь к ней приблизиться, протянул коробок. Спички упали. Он быстро поднял их.
Бабка потемнела лицом, медленно достала помятую пачку "Беломор канала" из кармана черного мужского пиджака. Крутила папироску в пальцах, забывшись, мяла ее. Два раза чиркнула спичкой. Молча и долго закуривала.
Она не могла выразить словами то, что чувствовала сердцем: что вранье - это путь к сумасшествию, прямая дорога к потере психического контроля над собой. Вранье, как назойливая сеть паутины.
- Я скажу тебе все. Если не я, то ты пропавший. - Она говорила, словно рубила топором ветки сучьев. - Я за правду!
- А ты знаешь правду?
Зуек отошел на два шага и вдруг оглянулся.
- Она хочет, чтобы я на ней женился, - и ласково зло так улыбнулся. - Вот и придумала...
Баба Дуся держала папироску в зубах - с сердцем проговорила сквозь папиросу:
- Черного кабеля, как ни мой, не отмоешь...
Иных эти русские слова бьют и лечат, а у него все мимо, словно души нет.
Она выкурила до чинарика, бросила на землю, втоптала старой подошвой черного тапочка и пошла со двора.
* * * После похорон прошло десять дней.
Хоть это и было совсем недавно, но стало уже прошлым. А в прошлое баба Дуся старалась не возвращаться, там подстерегали ее в темных уголках памяти страхи войны
И дверь почти не закрывалась, кто-нибудь да заходил к ней, все же на душе у нее было так, будто она совсем одна в доме.
Вот зашел директор школы, сел за стол словно в своем кабинете, он, так же, как и баба Дуся никогда никого не стеснялся, потому что, когда говорил - увлекался так, что забывал с кем и для чего говорит:
- Если пчелиная семья окажется на грани гибели от голода, первыми погибают рабочие пчелы, - он говорил о любимых пчелах, эта любовь у него была другая, не как у деда Михаила, но он это сам не понимал, - Массовая их осыпь начинается не тогда, когда корм будет полностью израсходован, а несколько раньше. Они умирают, оставляя последние капли корма матке, оттягивая срок ее смерти, инстинкт заставляет их отдать эти крохи матке, чтобы помочь ей выжить и снова создать семью. Матка всегда умирает последней.
Евдокии показалось, что директор намекает и на нее, когда говорит о пчелах. Она сначала слышала, но понимала плохо, а вот последнее зацепило. Дед ее так много и гладко говорить не умел. Все больше помалкивал.
- Все трудовые процессы в семье пчел, как ни в одном другом сообществе насекомых, протекают строго по закону наименьшей затраты сил, времени и материала, - директор хотел к насекомым присоединить и человеческое сообщество, но не стал, это для другой аудитории. - Работа в пчелиной семье не прекращается ни днем, ни ночью ни на минуту в любой период года, даже зимой, когда пчелы, казалось бы, находятся в состоянии полного покоя.
Евдокия слушала строгий голос, и ей казалось, что она девочка, а рядом учитель и от этого детского чувства становилось спокойнее. Будто умирать не надо, и вся жизнь еще впереди, и смерть то ли она есть, то ли ее нет...