|
02.08.08
Русский немец
Сегодня писателю Ивану Евсеенко исполняется 65 лет. «Коммуновцы» от души поздравляют своего постоянного автора с юбилейной датой, желают ему здоровья и новых книг.
ИВАН ЕВСЕЕНКО Р а с с к а з В давние советские времена ЦК комсомола часто проводил в Москве всевозможные семинары, совещания и слеты молодых, подающих надежды писателей, художников, музыкантов. На один из таких семинаров-совещаний попал и я, в то время начинающий писатель-прозаик. Поселили нас в Доме отдыха ЦК ВЛКСМ "Березка" в Подмосковье. Я попал в одну комнату с молодым певцом и музыкантом из Дальнего Востока Виктором Казаковым. Родом Виктор был откуда-то из Казахстана, кажется, из-под Караганды, где его родители, отец и мать, работали на угольных шахтах. Там Виктор и родился в сорок четвертом году, там окончил детскую музыкальную школу и музыкальное училище по классу духовых инструментов, поскольку у него с детства обнаружился абсолютный музыкальный слух, а в юности – еще и редкостного звучания голос, про который говорят - бархатный баритон. Служить в армии Виктор попал на Тихоокеанский флот. Узнав о его музыкальном образовании и редкостного звучания голосе, военное начальство хотело определить Виктора в музвзвод и даже в ансамбль песни и пляски Тихоокеанского флота. Но он вдруг заупрямился и все четыре года прослужил на линейном корабле, на подводной атомной лодке, ходил в дальние опасные походы по всему Тихому океану, о чем, правда, рассказывать не очень любил. Может, не полагалось ему о том рассказывать - военная все-таки тайна. После армии Виктора тоже приглашали в разные музыкальные коллективы и на Дальнем Востоке, и в Казахстане, но он опять, неведомо почему, никуда не пошел, не соблазнился ни ансамблями, ни филармониями. За три или четыре года Виктор перепробовал множество профессий: ходил на рыболовецком сейнере в море простым матросом, был промысловиком-охотником в дальневосточной тайге, шахтером в родном Казахстане и даже парашютистом-пожарником - прыгал с самолета в самое пекло горящих лесов. И все же музыка в конце концов одолела все эти его опасные увлечения и испытания, и Виктор стал петь в одном из молодежных ансамблей Владивостока. Голос его сразу был замечен, по достоинству оценен, и вот Виктора пригласили на всесоюзное совещание молодых творческих работников. Руководил нами, опекал в Доме отдыха неудержимо-напористый инструктор из ЦК комсомола, примерно наш с Виктором ровесник, Паша Прокопчук (мы, правда, тогда его звали по провинциальной своей робости Павлом Сергеевичем). Прокопчук сам пробовал играть на гитаре, пел во время вечерних наших застолий у кого-нибудь в комнате полузапретные тогда еще дворовые песенки Булата Окуджавы, показывал этой своей отвагой нам, что парень он - надежный, свойский. Да, может, он таким и был на самом деле. В музыке Прокопчук, похоже, кое-что понимал. Побывав на одном-двух занятиях музыкального мастер-класса, который вели приглашенные из консерватории преподаватели, он сразу выделил Виктора среди других певцов и загорелся мыслью во что бы то ни стало перетянуть его в Москву. Для начала, может быть, тоже в какой-нибудь ансамбль, а потом и выше - в Московскую филармонию и даже в Большой театр. Виктор от заманчивых обещаний и предложений Прокопчука не отказывался. Уж коль он соблазнился пением, променял на него все свои прежние героические профессии моряка, охотника и парашютиста-пожарника, то надо было перебираться в Москву, в Центр, где столько возможностей для успеха и славы, а не прозябать в далеком Владивостоке. Мы все тогда хотели перебраться поближе к Москве, чего уж тут скрывать. Москва есть Москва! В ней - книжные издательства, "толстые" и "тонкие" журналы, театры (драматические и музыкальные), художественные выставки. И если у тебя в наличии подлинный талант, то непременно пробьешься в большую литературу и искусство - и судьба твоя сложится совсем не так, как в провинции. Пение Виктора на том подмосковном совещании я слышал всего один раз - на заключительном вечере-концерте, который организовал проворный Прокопчук. До этого же на всех наших застольях-посиделках Виктор не запел ни разу, хотя Прокопчук постоянно и побуждал его к тому и даже вызывался подыграть на гитаре. Но Виктор упрямо отмалчивался под разными предлогами, уходил от побуждений и понуканий назойливого Прокопчука. Мне же однажды, вспоминая вчерашнее застолье, с раздражением сказал: - Я - пьяный и для пьяной компании не пою! И я во всем согласился с ним и поддержал это его уважение к своему таланту и к самому себе. Несколько раз я, правда, порывался сходить в дальнюю угловую комнату, где консерваторские преподаватели проводили мастер-классы, чтобы послушать пение Виктора. Но, во-первых, в комнату преподаватели никого постороннего не пускали; во-вторых, участники мастер-класса не столько пели, сколько учились петь, брали нужные ноты, то очень высокие, то, наоборот, очень низкие, и ничего в этом учении простому человеку, не знакомому с музыкальной грамотой, понять было нельзя. А в-третьих, возле музыкальной комнаты постоянно толпились девчонки (в основном почему-то поэтессы и художницы), сбежавшие со своих семинаров и мастерских, чтоб послушать, а еще бы лучше - посмотреть, Виктора, о котором по всему Дому отдыха шла среди женского их ревнивого племени восторженная молва, потаенные разговоры и шушуканья: мол, смотрите, какой завидный парень - и голос у него, и красота, и молчит все время, ни перед кем не открывается, - не зря, наверное. Пробиться сквозь девичий плотный заслон к двери было никак невозможно - они часами слушали, как Виктор распевается, берет одну за другой ноты, пробует голос, по-школьному подсматривали за ним в дверную щелочку. Любого парня ревнивые поклонницы Виктора дружно, с немалыми насмешками и подковырками прогоняли. Понять девчонок можно было. Никто из этих парней, молодых писателей, художников, композиторов, ни в какое сравнение с Виктором не шел, проигрывал ему по всем статьям. Виктор был высок ростом, широк в плечах, узок в талии. Волосы ему от отца с матерью достались белокурые с золотым отливом, глаза пронзительно-голубые, глубокие. В них, в бездонной этой глубине, похоже, таились все его тайны и загадки. По крайней мере, так единодушно решили девчонки. Вдобавок ко всему Виктор был физически очень сильным человеком (на подводный флот и в пожарники-парашютисты слабых и трусливых не берут), а это тоже для девчонок, для женщин многое значит. Все они, пробующие себя в разных видах искусства, в музыке, живописи, танцах, по природе своей и влечению к этим искусствам - слабые, а иногда так и вообще беспомощные. И им хотелось бы видеть рядом с собой такого защитника и такую опору, как Виктор, настоящего мужчину, не то, что все прочие их соратники по искусствам - квелые какие-то, хлипкие, да еще, случалось, и крепко пьющие. Имелся у Виктора лишь один недостаток: он был женат, и у него росли две дочери-погодки. Правда, девчонки-семинаристки, поэтессы и художницы никакого внимания на это не обращали. Жена Виктора и его дочери-погодки были где-то там, на Дальнем, почти недосягаемом Востоке, а он здесь, рядом, и какое девичье сердце могло устоять перед его красотой и мужеством: белокурыми с золотинкой волосами, бездонно-голубыми глазами, не говоря уже про голос, похожего которому нет, да и, может, никогда не бывало. Но Виктор ни на какие обольстительные взгляды, вздохи и томления поэтесс и художниц не поддался, постоянно помнил о своей жене и детях и ни одной обольстительнице не назначил свидания в густой березовой роще. Обидно им, наверное, было от этого, но в конце концов они смирились и еще больше зауважали Виктора. Втайне каждая, наверное, возмечтала: вот бы и мне заиметь такого мужа - верного и преданного… Во время заключительного, организованного Прокопчуком концерта Виктор вышел на сцену в русском национальном костюме: красной рубахе-косоворотке, подпоясанный тоненьким витым ремешком; в черных с белыми продольными полосами брюках и в легоньких хромовых сапожках. Весь этот наряд удивительно шел к нему: к его пшенично-густым волосам, открытому лицу, к голубым глазам, которые вдруг просветлели, прояснились, потеряли темную глубинную тяжесть. Всем своим видом и обликом напоминал он доброго русского молодца, Ивана-царевича, который до поры до времени скрывал истинное имя, происхождение и истинную натуру. Пел Виктор русские народные песни, причем, особые, редко встречающиеся, услышанные им и записанные где-то на Дальнем Востоке или в Казахстане среди русских поселенцев. Спел по просьбе и подсказке Прокопчука (пусть подивятся и оценят по достоинству консерваторские преподаватели) и несколько романсов: "На заре ты меня не буди", "Гори, гори, моя звезда", лермонтовское "Выхожу один я на дорогу", а под конец, чтобы развеселить совсем было упавших в печаль и томление девчоночьи сердца, - задорную "Коробушку": Ой, полна, полна моя коробушка, Есть и ситец, и парча... Я тоже слушал его, затаив дыхание, до изнеможения рукоплескал после каждой песни или романса, но поначалу никак не мог понять: в чем же все-таки неповторимое очарование его пения? Голос действительно был у Виктора редкостного звучания и силы, задушевно-мягкий, проникновенный. Но дело заключалось не в одном только голосе. Мне к тому времени доводилось слышать в Москве, в концертных залах, куда специально наезжал из глухой своей провинции, голоса и посильней, и побархатистей. Но так за душу и сердце они меня не брали. И вдруг, когда Виктор запел-заиграл разудалого своего "Коробейника-коробушку", я в одно мгновение догадался, в чем тут секрет и загадка. Пел Виктор не для публики, не для зрителей, не для строгих консерваторских преподавателей, а прежде всего - для самого себя. Так пели в родной моей деревне в послевоенные суровые годы. Не было тогда у нас ни радио, ни телевизора, ни проигрывателей-магнитофонов, не было даже электрического света, и деревенские жители, по-семейному, по-родственному сойдясь на каком-нибудь празднике (чаще всего престольном, храмовом), после одной-двух рюмочек начинали петь. Если душа у них радовалась, веселилась - они пели радостные, веселые песни, если кручинилась и печалилась - пели грустные. Редко кто из нынешних, больших даже, артистов перенял эту старинную манеру пения, когда певец, выходя на сцену, не потешает публику, не скоморошничает, а поет для самого себя, веселится или печалится. В незапамятные, древние времена пение по этой причине, наверное, и родилось в человеке. Иначе зачем оно ему и нужно, можно было бы обойтись и простой разговорной речью. А вот Виктор перенял - и тем отличался от всех больших и малых артистов. Скоморохом-потешником по таланту своему он не был. А был - певцом. Когда концерт завершился, я хотел поделиться своим открытием с Прокопчуком или с кем-нибудь из девчонок, с которыми сошелся, сблизился во время семинара-совещания, но потом все-таки сдержался, словно боясь вспугнуть Виктора. Я скажу Прокопчуку, девчонкам, а те по несдержанности передадут мои слова Виктору. Он и начнет о них излишне много думать, тревожиться и переживать. А любому певцу, музыканту, художнику или поэту, писателю чрезмерно задумываться о том, как у него получается его искусство, нельзя. Иначе он в один день может потерять весь свой дар...
• • • • •
После московской встречи-семинара мы с Виктором стали переписываться. Не так уж, чтоб и часто, но по три-четыре письма друг другу в год писали. Неугомонный Прокопчук обещание свое все-таки выполнил. Для начала он пристроил Виктора в каком-то мало известном ансамбле. Через ЦК комсомола пробил ему прописку и даже небольшую двухкомнатную квартиру в Подмосковье, в очень уютном городке Одинцово. Ансамбль, в который Прокопчук пристроил Виктора, действительно был не особенно знаменит, второразрядный какой-то, почти на уровне художественной самодеятельности. Но как только Виктор в нем появился, так сразу все и переменилось: об ансамбле заговорили и знатоки певческого искусства, и рядовые зрители. Заговорили и о Викторе. Да как громко, да как восторженно - на всю страну! Его стали часто приглашать (и с ансамблем, и как солиста - отдельно) на радио, на телевидение, на всевозможные торжественные концерты. Много Виктор и гастролировал: и по стране, и даже за рубежом. Давал он однажды концерт и в нашем городе, и я опять слушал и никак не мог наслушаться, насладиться его пением. И очень радовался, что, несмотря на всю свою всесоюзную славу, Виктор по-прежнему ничего не заискивает перед публикой, не потешает ее, не скоморошничает, а поет сам для себя, для своей души и сердца. Дело у Виктора уже шло к тому, что его вот-вот должны была забрать в Московскую филармонию, а там, глядишь, и в Большой театр... Но тут вдруг началась в стране злополучная перестройка, переделка всего и вся, закончившаяся для многих катастрофой. В том числе и для Виктора. Все планы и надежды его рухнули в одночасье. Ансамбль закрылся за отсутствием финансирования, как закрывались тогда заводы, фабрики, стройки, не говоря уже об учреждениях культуры. Никакой теперь речи о переводе Виктора в Московскую филармонию или в Большой театр быть не могло. Там тоже все валилось и рушилось. В этой неразберихе и развале мы с Виктором потерялись, перестали переписываться и перезваниваться. И может, не столько потому, что совсем уж забыли друг о друге, сколько потому, что иной раз не было у нас денег даже на почтовый конверт или телефонный звонок. Вот до чего дошли творческие работники, певцы и писатели! Года два я о Викторе ничего не слышал. Но однажды в Москве, в Центральном доме литераторов, куда иногда еще по старой памяти заглядывал, мне попался навстречу Прокопчук. Он, в отличие от нас с Виктором, не потерялся, не исчез в сутолоке перестройки и ельцинского переворота. Быстро разобравшись, что к чему, Прокопчук отрекся от комсомольского своего легкомысленного прошлого, присягнул новым властям и вскоре обернулся одним из самых предприимчивых организаторов шоу-бизнеса, эстрадно-концертных выступлений. Как и полагается солидному, состоятельному человеку, он заметно потолстел, стал пузатенько-лысым, округлым, завел такой же пузатенький, набитый какими-то бумагами портфельчик на блескучих застежках и длинной, через плечо лямке. Меня он признал, неподдельно обрадовался, принялся расспрашивать, что да как, почему нигде не показываюсь, не звоню (как будто я знал, куда, да и зачем ему звонить!). А когда немного поостыл, то вдруг с прежним комсомольским задором хохотнул и озадачил меня: - А друг-то твой немцем оказался. - Какой друг? - вначале ничего не понял я из веселых слов-скороговорки Прокопчука (он, кажется, и пьяненький немного был). - Да Витька же Казаков! Певец! - будто из пулемета тараторил дальше Прокопчук. - Ну и что из того, если немец?! - попробовал я отбиться от него. - Мало ли среди нас немцев, евреев, татар?! Главное, чтоб русскими были немцами, евреями и татарами. Ты вот, к примеру, украинец... - Ну, я - совсем иное дело!.. - вроде бы даже и обиделся на меня Прокопчук. - Я - русский. А Витька - немец! Он в Германию уезжает... - Откуда ты знаешь? - не поверил я пьяненькому Прокопчуку. - А я недавно его концерт в немецком посольстве организовывал. Знаю. Он смешно, будто медвежонок Винни-Пух, качнулся, перевалился с ноги на ногу, вытер снежно-белым платочком вспотевшую в жарком фойе ЦДЛа лысину, а потом, звучно щелкнув замками пузатенького своего портфельчика, вынул оттуда какую-то сложенную вчетверо плотную бумагу. - Гляди, у меня и афишка сохранилась... - протянул он ее мне. Я взял из его рук бумагу, развернул ее, расправил на прилавке, где торговали книгами. Прокопчук помогал мне, суетился, разравнивал сгибы пухлыми, по-женски унизанными кольцами и перстнями пальцами, сдул даже невидимую пыль. Это действительно была афиша, извещавшая о выступлении Виктора в немецком посольстве. В самом ее верху я прочитал написанное большими серо-зелеными буквами имя артиста: Викто́р Петер Шульц (в слове "Виктор" буква "О" была отчетливо помечена ударением, чтобы никто в немецком посольстве не ошибся и не прочитал вместо "Викто́р" - "Виктор"). Дальше я увидел голубоглазый портрет Викто́ра-Виктора, правда, не в русском национальном наряде, а в обыкновенном костюме с умело и вольно повязанным галстуком. Под портретом русскими, но с какой-то удлиненной готической примесью буквами извещалось: "Русские и немецкие народные песни". - Возьми на память! - довольный произведенным эффектом, пододвинул ко мне афишу Прокопчук. Пока я сомневался - брать не брать, он, не знаю уж зачем, пустился рассказывать мне биографию Виктора: - Он немец только наполовину. По отцу. А мать у него истинно русская, из-под Рязани. Отец Виктора до войны жил в Поволжье, в Саратовской области. Ну а в войну, сам знаешь, - при этом Прокопчук почему-то притишил голос и даже несколько раз оглянулся по сторонам, - всех немцев сослали в Северный Кахазстан. Там он и женился на русской женщине - Казаковой. Я, когда перетягивал Виктора в Москву, все разузнал. В ЦК комсомола требовали. - Зачем требовали? - перебил я Прокопчука на полуслове. - Ну, мало ли чего... - глубокомысленно с нерастраченными еще комсомольско-начальственными интонациями ответил тот и положил окольцованные свои пальцы на афишу: - Так берешь или нет? - Беру, - подумав еще одну минуту, выдернул я афишу из-под пухленькой его ладони. Действительно, пусть афиша будет лучше у меня. Прокопчук все равно ее где-нибудь затеряет (не носить же ему ее все время в портфеле). А я повешу Витькину афишу у себя над рабочим столом, стану любоваться на его голубоглазую фотографию да вспоминать наши с ним давние встречи в Доме отдыха ЦК комсомола "Березка", его бархатно-нежный баритон, его разудалую песню с переливами-бубенцами и бубнами: Ой, полна, полна моя коробушка, Есть и ситец, и парча... Афишу я забрал, спрятал ее в подорожную свою затерханную сумку и тем спас от Прокопчука. Но дома сразу повесить ее у себя в кабинете не собрался. Во-первых, над рабочим моим столом не оказалось для нее места. Там висела фотография моего родительского деревенского дома, фотографии погибшего в войну отца, рано, всего в пятидесятипятилетнем возрасте умершей матери и еще портрет Пушкина. Переносить их в какое-нибудь иное место мне не хотелось. А во-вторых, я вознамерился завести афишу для лучшей сохранности в рамку, смастерить ее собственными руками. Но у меня никак не выходило со временем, да и подходящего материала не попадалось, и я все откладывал свою затею и откладывал... А потом, признаться, и подзабыл о Витькиной афише - других дел было невпроворот... И вдруг месяца через два или три после встречи с Прокопчуком приходит мне из Германии, из маленького городка неподалеку от Штутгарта (название теперь уже и запамятовал) от Викто́ра-Виктора Казакова-Шульца письмо: "Гутен Таг!" - начинал Виктор свое послание немецким, но написанным русскими буквами приветствием. Честно говоря, мне такое начало, с добродушной, открытой улыбкой даже понравилось. Но дальше письмо было иным. Без всяких преамбул и предисловий Виктор будто выхватывал продолжение его из середины: "Совсем вы там про меня забыли: с глаз долой - из сердца вон! Так, что ли?!" Я просто опешил от таких, ничем не заслуженных, упреков, хотя они касались вроде бы не только меня одного, а и еще каких-то других знакомых Виктора. (Может, того же Прокопчука...). Куда я мог ему писать или звонить, если даже об отъезде Виктора в Германию узнал совершенно случайно?! Упреков и нареканий на мою забывчивость было, наверное, еще с полстранички, но потом Виктор, то ли опомнившись, то ли притомившись стыдить меня, принялся рассказывать о своей жизни в Германии: "Все у нас здесь складывается хорошо. Я работаю у музыкальном колледже, веду класс духовых инструментов. По вечерам пою в церковном лютеранском хоре. Но в ближайшее время начну давать и светские концерты. Здесь много выходцев из бывшего Союза, готовых слушать меня, да и для коренных немцев найду, что спеть. Я познакомился с очень дельным менеджером, и он обещает все устроить. Проблема пока только одна - с языком. Жена и дочери уже лопочут вовсю, а я - слабо. Ну да ничего, как-нибудь осилю. Жена с работой тоже определилась. Ее берут руководить кружком вязания в местном женском клубе. Она у меня по этой части мастерица, каких поискать. Но больше всего я рад за дочерей. Они в новой жизни уже освоились, ходят в школу, и мне не надо каждый день бояться, как боялся в Союзе, что с ними там может что-нибудь случиться. Конечно, если бы я был полным немцем: не только по отцу, но и по матери, тогда бы мне здесь был другой прием и другое обеспечение. Но и так все прекрасно. Я купил небольшой "Опель", и мы катаемся теперь всем семейством. От нас совсем недалеко до Франции и Швейцарии. Границы открыты. Захотел - поехал. А какие здесь дороги! Ездить по ним одно удовольствие, не то, что у вас, в России". И в самом конце письма стояла написанная с каким-то особым прилежанием и нажимом фраза: "В Россию я больше никогда не вернусь, нечего мне делать в этой стране!" Письмо Виктора не то чтобы уж сильно обидело меня, но все-таки задело. И я тут же, пока не остыл, написал ему ответ. Подражая Виктору, приветствие я тоже сочинил немецко-русское: слова немецкие, а буквы наши родные, русские. Но не "Гутен Таг!" (то есть "Добрый день!" и не "Гутен Морген!" ("Доброе утро!"), а "Гутен Абенд!" - "Добрый вечер!" Почему-то я решил, что должно быть именно так - "Гутен Абенд!" А дальше я, опять-таки повторяя Виктора, словно выхватывал письмо из середины: "Обижаться тебе на нас нечего! Можно подумать, что ты собрал всех нас, своих бывших друзей, вместе, попрощался с нами, объяснил, почему и зачем уезжаешь! А то ведь бежал, считай, тайком!" И еще: "Для того чтобы стать полноценным немцем, тебе надо взвалить на себя всю историю Германии и отвечать за нее наравне с коренными немцами, в том числе и за войну с Советским Союзом. Иначе они считать тебя своим не будут!" Может, и излишне жестоко и запальчиво я написал, но ничего иного мне в тот день в голову не пришло... Конечно, кое-какие обиды на советскую власть у Виктора, наверное, были. И не столько за себя, сколько за отца. В войну ему не поверили, что он советский человек, русский уже в четвертом или пятом поколении, на фронт не пустили, а сослали в Северный Казахстан на шахты. Но ведь и то надо сказать: спасли Витькиного отца той ссылкою. На фронте тысячу раз он мог погибнуть, как погибли наши отцы, а так - уцелел, жив и невредим,. И Виктор вырос при отце, не сирота, не голь перекатная, которую каждый встречный-поперечный норовит обидеть и ущемить. Записали Виктора родители Казаковым, а не Шульцем. Скорее всего, из опасности, что при отцовской немецкой фамилии ему тоже будет жить худо. Удивляться тут нечему: еще шла война, и слово "немец" было в Советском Союзе самым страшным. Это потом, годам к шестидесятым, все подзабылось, стерлось, и редко уже обращал внимание на подобные вещи. Я, например, много встречал в жизни ребят, своих ровесников - немцев. Особенно - в армии. Первым командиром отделения в сержантской дивизионной школе у меня был бойкий, веселый парень Толя Шваб. И никому из нас даже в голову не пришло попрекать его наследственной немецкой фамилией. В дивизионной нашей сержантской школе каких только фамилий и каких только национальностей ни было: и русские, и украинцы, и белорусы, и киргизы, и грузины, и армяне с азербайджанцами; были даже поляки и финны. Если попрекать каждого, делиться по национальностям, так это получится такая неразбериха, такая распря, что хоть распускай всю советскую непобедимую армию... На подмосковном комсомольском семинаре я фамилией, именем и отчеством Виктора во всеуслышание восхищался. - Переходи в писатели, - почти что и всерьез говорил я ему. - У тебя имя, отчество и фамилия во всем писательские. Виктор Петрович - это Виктор Петрович Астафьев; Казаков - это Юрий Павлович Казаков. В ответ на мои неуемные восторги Виктор лишь улыбался. Но теперь, задним числом, я припоминаю, что улыбался он как-то потаенно, словно через силу, всего в полуулыбки. Может, больно ему было от моих слов. Может, уже и тогда хотелось ему носить свою родовую отцовскую фамилию, продолжать отцовский род и быть не Виктором Петровичем Казаковым, а Виктором Петером Шульцем. Родовая фамилия, родовая кровь - дело нешуточное. На них любая страна, любое государство держится...
• • • • •
На мое, наверное, и вправду излишне суровое послание Виктор откликнулся месяца через полтора. Но откликнулся как-то странно. О его содержании, о моих запальчивых поучениях не обмолвился ни единым словом, как будто они совершенно не касались его. Лишь попросил: "Пришли мне адрес и телефон Прокопчука. Я их где-то потерял. А мне с Прокопчуком надо срочно связаться". Просьбу Виктора выполнил. Адрес и телефон Прокопчука отыскал и выслал. Тогда, в ЦДЛе, я их пометил в записной своей книжечке, хотя, признаться, и не понимал, зачем, для какой надобности они мне нужны. А вот же и пригодились... Ответного письма мне от Виктора не пришло. На том наша переписка и закончилась. Особо близкими друзьям мы не были и здесь, в России, а теперь, оказавшись в разных странах, отдалились еще больше. У каждого - своя жизнь, своя судьба.
• • • • •
Так прошло года два, а то, может, и три. Ничего я о Викторе в эти годы не слышал (не от кого было услышать)% как он там в своей Германии, доволен ли жизнью, преуспевает ли, поет ли по-прежнему русские народные песни или ограничивается только немецкими? Но вот однажды все в том же ЦДЛе во время редкой теперь для меня поездки в Москву я опять встретил Прокопчука. Он еще больше округлился, отяжелел, обзавелся перстнями-кольцами чуть ли не на каждом пальце. Портфельчик, правда, носил старый, пузатенький, на длинной лямке. Может, он дорог ему как память. - Послушай! - еще издалека крикнул он мне. - А Витька-то Шульц вернулся из Германии... - Почему? - с недоверием посмотрел я на говорливого Прокопчука, хотя на этот раз он был абсолютно трезвым. - Ну, это длинная история, - засверкал он драгоценными своими перстнями. - Вначале от него сбежала жена. Нашла себе коренного полноценного немца. А потом у Витьки пропал голос. - Как это - пропал?! - совсем уж засомневался я в рассказе Прокопчука. - Да очень просто, - будто какой знаток, врач "ухо-горло-нос", ответил он. - Попил холодного баварского пива - голос и пропал. Теперь Витька снова во Владивостоке. - И что же он там делает? - после недолгого молчания поинтересовался я. Прокопчук тоже немного помолчал, вытер по неотвязной привычке лысину белоснежным платочком и вдруг остро вскинул на меня узенькие, вприщур глаза: - Собирается в Израиль. - А он что, еще и еврей?! - не сумел сдержаться я. - Ну, этого я уж и не знаю. Может, и еврей, - как бы пропустил мимо ушей мое замечание Прокопчук. - Но в Израиле ему обещают восстановить голос. Там есть очень хорошие специалисты. Я наводил справки. - Дай-то Бог, - перестал я ерничать и искренне посочувствовал Виктору: беда у него действительно приключилась немалая - тут на край света поедешь. Вечно куда-то спешащий, вечно чем-то занятый Прокопчук начал прощаться со мной, протянул уже было пухленькую свою ручку, но потом вдруг отдернул ее, порылся в пузатеньком неизносимом портфельчике и выудил оттуда четвертинку бегло исписанного листочка. - Вот, - засуетился он с этим листочком, - возьми адресок Виктора. Может, соберешься написать ему... Я, не ко времени, наверное, вспомнив, как он много лет тому назад здесь же, возле книжного киоска, передавал мне афишу Виктора, снова заколебался: брать - не брать. И все-таки взял, решив, что написать бывшему своему товарищу, попавшему вон в какую беду и переплет, надо...
• • • • •
Дома я тут же сел за письмо Виктору. Достал листочек чистой хорошей бумаги, написал вверху вполне по-русски и вполне русскими буквами: "Здравствуй, Виктор!" Но потом вдруг листочек отстранил, надолго задумался и неожиданно скомкал его, порвал и выбросил. Через день-другой сел повторно, и теперь - уже с самым твердым намерением письмо Виктору все-таки написать. Но и на этот раз случилось то же самое. Дальше приветствия дело у меня не пошло. Еще с большим ожесточением я листочек скомкал, порвал и выбросил... И так продолжалось едва ли не целый месяц. Я совсем отчаялся, извелся, хотел даже было позвонить Прокопчуку, спросить у него совета. И, наверное, позвонил бы. Но вдруг четко и ясно понял: не надо мне писать Виктору - не о чем... Да он от меня письма и не ждет... Или, может быть, я не прав?!
29.02-6.03.2008г.
Источник: Газета "Коммуна"
[Последние]
[Архив]
© Информсвязь, 2012
|