Михаил НИКОЛАЕНКОВ
г.Воронеж
(Окончание. Начало в N23)
Утренние уроки воспитания на печке
«Эх, Мишка! Не волков и иных зверей надо бояться, а людей» - часто с этих слов начинала мама свои поучительные речи, когда я отогревался на печи. Она имела особую привычку - любила разговаривать сама с собой. Со стороны казалось, что она с кем-то разговаривает: спорила с диктором, когда слушала радио, ругала власть верховную - начиная с Ленина и Сталина, проходилась по косточкам Хрущева, а особенно Брежнева - и низшую, доходя до бригадира и ленивого народа, в конце концов оправдывала Брежнева. Рассказывала о новостях деревни, репетировала речь, что она выскажет соседке, когда они встретятся у колодца.
На снимке – моя мама. Сразу видно, какая доля и судьба у простой русской крестьянки.
Зимним утром мать вставала в пять часов, а летом в четыре. Я просыпался часов в семь от треска дров в русской печки, понежившись еще в холодной постели. Спали мы во второй половине дома, к утру там становилось совсем холодно, и я перебирался на печку. На печке уже становился маминым собеседником и слушателем маминых рассказов, а рассказывала она десятки раз об одном и том же, но каждые раз к тому или иному событию у нее выходили различные добавления и выводы. Чаще всего она вспоминала о жизни во время войны и после. "Вот тебе и бывшие комсомольцы и партийцы", - начинала говорить мама.
Я уже догадывался, что речь пойдет о бывшем при Советской власти местном партийном лидере, а потом во время оккупации немцами начальнике полиции Каменьском - главе Локотской республики, которого еще называли хозяином Брянского леса, о его злодеяниях и о его сподвижнце Тоньке-пулеметчице, которая расстреливала в тюрьме партизан. Вспоминала о том, как вошли немцы в деревню во время войны, кто стал полицаем, как в соседнем селе Глоднево комсомолка-партизанка на пороге Дома культуры застрелила рьяного полицая.
На многие события у нее имелась своя точка зрения. Доставалось и властям, но не в меньшей степени и простому народу, который при Советской власти совсем обленился, уважительно - за порядок - относилась к Сталину, хотя от его суровых законах, сама за "колоски" отсидела три месяца в тюрьме. "В жизни, а особенно при трудных обстоятельствах, никогда не надо сдаваться, а то вон осужденные в бараке от усталости разнежатся "охляют", лягут поспать минутку на землю холодную, а потом уснут с устали, как убитые, а утром уже окаченели" - вела она мрачные повествования о своей нелегкой доле. "Да, Мишка, ели мы и конину дохлую и ташнотики (гнилая картошка) в 1933 и в 46-47-е голодные годы. А при нынешней Советской власти жисть - рай, а народ все равно недоволен", - это уже мама продолжала сама с собой рассуждать, видя, что я утомился от ее разговоров, пригревшись на печке, погружаясь в безмятежный детский сон.
В конечном счете все ее речи заканчивались воспитательными назиданиями: как надо правильно жить. "А каким должен быть человек?" - вступался я в ее монолог. "От человека не зависит, где он родился, какой нации. Путевым ли стает, иль всю жизнь от него беда будет. Совестливый человек - никому зла не причинит, слабого не обидит, другого в беде не оставит". Для нее каждый конкретный человек был или совестливый или бессовестный. А каким вырастет человек, по ее разумению, зависело от породы или от воспитания родителями.
Почему, спрашивал я маму, надо бояться людей, а не зверей, человек же разум имеет. "Скотину не зымай, то есть не трогай, и она тебе никогда зря не тронет", - отвечала она. - Человек же жаден. Все ему мало - и богатства, и власти, поэтому и творит черт знает что, а при трудных обстоятельствах, во время войн, революции и иной людской беды, человек становится самым страшным зверем".
Что такое война, революция, задавала она себе вопрос, это, когда в человеке проявляется зверское начало и люди становятся вдвойне страшней зверя, потому как они разумные звери, рассуждала мама. А врагу всегда надо давать отпор, учила она. И, глядя на ее жизнь, осознаю, что своим недоброжелателям она никогда спуску не давала.
Однажды наш сосед, Иван Машаток, перегородил общий проулок по дороге за водой к колодцу. Отцу мама сказала, что дюже он сердобольный, а сама взяла рогульку и пошла на соседа... Нет, она всегда говорила, что мир не без добрых людей, и в голодные 30-е годы люди делились друг с другом последним куском хлеба, но просто предупреждала и призывала быть настороже с лихими людьми. А людей, как и скотину, делила на путевых и непутевых.
Про Ваську и Кольку
Васька Чердак и Коля Партизан по меркам матери были самыми непутевыми людьми на деревне. Нет, они не стали полицаями в период оккупации нашей деревни немцами, они были еще мальчишками, да и как люди слыли неплохими, правда, без меры пьянствовали и "зеленому змию продались" - удавились, оставив один - четырех, а другой пятерых детей сиротами. Они считались друзьями, а это трагическое событие произошло, когда мне было лет восемь. Отродясь подобного никогда не было, и вся деревня горилась по тому случаю, даже в меру пьющие мужики призадумались, а нам, малым, в назидание все детство рассказывали, как не надо поступать.
На мой вопрос матери, почему у Коли кличка Партизан и детей его "партизанятами" звали, она внятно не отвечала, что он был дюже отчаянный, как партизан, и всегда лез на рожон, а когда выпивал, то совсем дураком становился. "А какие они были партизаны, полицаи, немцы?" - спрашивал. "У оккупацию я ходила в райцентр навещать в тюрьме брата. Пока пройду 25 километров, меня встречали и полицаи, и партизаны, и все грабили - до тюрьмы доносила крохи. Партизанам нелегко в лесу было, главное, чтоб все не отбирали, да и полицаи тоже разные были: одни от неволи, другие от власти хозяевами жизни себя мнили. Полицаев у нас в деревне свирепых не находилось, от нужды и безысходности многие надели это ярмо. После войны им дали по 25 лет, лет по 10 они отсидели в тюрьме и в деревню больше не возвращались. Немцы тоже разные оказывались, детей шоколадом угощали, свирепые были только мадьяры", - отвечала мама на мои вопросы.
По ее меркам, самым путным мужиком на деревне считался дед Жарик. Его самое главное достоинство - не пил самогонку и водку, а посему его жену, бабку Игвешу, считали самой счастливой женщиной. Дед Жарик жил на краю деревни, был степенным, он даже, когда мы шли со школы и залезали в его сад за яблоками, только пальцем пригрозит, и слова худого не скажет.
Скотина тоже была разная, как и люди - и путная и непутевая. Непутевыми считались: лошадь, которая кусала хозяина, брыкалась, не умела стоять в борозде, под горку с возом неслась как сумасшедшая; свинья, которая ломала закуту, в которой жила; корова, которая бодалась и вечером со стада не приходила домой; гусак, который с "дури ума" уходил за гусыней в чужое стадо; петух, который бегал за соседскими курами… Из путевых домашних животных у нас водились корова Зорька, собаки Лайка, Жамка, Тобик, Трезор, кошка Рыжуха.
Зорька
Мне она казалась древней, как сама вечность, так как жила еще до меня и много лет со мной. Она была дробная, так мать называла худых людей и скотину, однако молока давала много и жирное. По характеру - степенная, не "гребовала" любого хозяйского корма, даже в засушливые годы, когда мало заготавливали сена, и к концу зимы, в марте, ей приходилось кормиться лишь соломой и мякиной, понимала трудности хозяев.
Была ярко-красного цвета с белыми полосками на шее, чем выделялась в стаде, да и похожих на нее коров в деревне не было. В стаде она всегда "делом" занималась - траву усердно щипала, в отличие от других коров, которые не прочь поглазеть по сторонам, убежать куда зря за "хорошей травой".
Мать нашей кормилицей гордилась, телочку от нее нарасхват весной селяне покупали, даже из других деревень загодя просили взять деньги за будущий приплод. Прожила Зорька с нами целый свой век и уже в глубокой старости родители не хотели отдавать ее на бойню. Когда уж после отела молоко стало совсем горьким, решились на это. Когда ее увозили, мать залилась слезами и провожала грузовик взором до края виденья. Долго у нее потом еще душа болела и горевалась по Зарюхе. Свою Зорьку она вспоминала всю жизнь и в пример всем коровам ставила.
С коровами же она разговаривала, как с людьми, даже теплей, чем с людьми, рассказывала им о своих бедах. Я иногда заглядывал в закуток, думая, с кем там мать беседует, а она, оказывается, корову доила и выговаривалась с ней: видно, с кем-нибудь из деревенских баб повздорила и в пылу не смогла все высказать, вот теперь и наверстывала, рассуждал я тогда своим детским умом.
Лайка
Она была из городских, так мы называли изнеженных людей и домашних животных. Отец Лайку привез уже с именем, подобрал ее в районном поселке, видимо, ее выбросили непутевые хозяева. Вероятно, она жила раньше в доме с людьми, так как, когда ее привезли, все время пыталась забежать в теплый дом, а такое у нас в селе не водилось, и пришлось ей привыкать к деревенской жизни, обитать в конуре на стуже у порога дома сторожем и звонком.
Правда, в иные дни ее отпускали с цепи, и по городской привычке она забегала в дом и там была необычно послушна, преданно виляла хвостом, чтобы убедить хозяев остаться на постой. Однако деревенские жители не очень-то сердобольны, да и традиция не держать собак в доме была сильна. Лайку выпроваживали снова наружу, и она горько заливалась лаем, подняв голову к небу, взывая вселенную понять и облегчить ее учесть.
Все же в летние дни, когда двери дома оказывались настежь, Лайка, вспоминая былую городскую жизнь, заходила похозяйничать в доме. Однажды мы с матерью вошли в дом и увидели ее сидящей на столе с невозмутимым взглядом без всякого чувства вины. Я уже предположил, что мать возьмет палку и огреет ее для назидания. Ее, несомненно, ждала такая участь, если бы она вовремя не спрыгнула на лавку, кроме того, поняла, что сделала что-то нечто нехорошее, отчего вся задрожала и по имению совести спрятала глаза. Ее благородное поведение вызвало смех и удивление. "Надо же, как у городе живуть: собак даже у доме держут", - рассуждала мать.
Лайка была размером чуть больше болонки - мелкая собачонка. Окраса белого с пятнами "коня в яблоках", свидетельством чего являлось ее благородное происхождение. Это же подчеркивали и большие уши с опущенными кончиками, что ее отличало от деревенских дворняг, и вызывало у них свирепую зависть и недовольство. Так как они ее за свою никогда не признали, спасало ее от их гнева то, что жила она в доме на окраине села.
"Коля Партизан идет похмелиться", - как-то сказала мать. "Откуда ты знаешь?" - в свою очередь спросил я. "Да вон Лайка заливается".
Лайка лютой становилась, когда в дом приходил Коля Партизан - пьяница и драчун . Душа у него от самогонки просто горела, и собаки это чуяли. Пока он к нам на край деревни добирался, то заходил в каждый дом, а так как не все давали ему похмелиться, то он срывался на собак. Собачий лай усиливался от дома к дому и к нашему на окраине становился просто ужасным, оттого пугливая Лайка и не любила Колю Партизана. Если тон Лайки оказывался чуть ниже обычного, значит, в дом приходил менее буйный Пашка Папеша, чаще всего тоже похмелиться.
Лайка прекрасно исполняла функции звонка, кроме того, благодаря знанию характеров жителей деревни, по лаю мы точно угадывали гостей. Лаяла она на всех доброжелательно, но по-разному. Вот Яков Кузьмич любил насмеяться не только над людьми, но и над собаками. Он Лайку за мелкоту и писклявость всячески обзывал, оттого она на него зубы скалила, но меньше, чем на Колю Партизана.
Если при приближении к дому человека Лайка садилась на лапы и, направив голову в небо, для видимости прогавкивала выученную для такого случая мелодию, значит, в дом шел уже ей знакомый добродушный человек. Зимой, лежа на печи, по лаю Лайки я уже угадывал, кто к нам идет. На нашем крае деревни жили всего-то человек тридцать. Иногда в дом заходили чужаки: странники, цыгане. Тогда Лайка бесновалась, показывая свою свирепость, а с ней и значимость. А мы уже были предупреждены, что в дом могут войти лихие люди.
Из последних собак любимцем матери слыл Тобик. Был он небольшой - в траве еле виден, бегал неслышно и норовил чужака хватить за пятку. Ходил за матерью в магазин, находил ее в поле, скрашивал ее жизнь в последние годы жизни. Меня, когда приезжал домой, Тобик сторонился, присматривался, но тяпнуть за пятку не решался.
Мать жила в доме уже одна, и Тобик был ей и собеседник, и охранник, и даже норовил иногда выполнить роль добытчика - для чего душил соседских уток и иную мелкую живность. Он обладал странным сознанием, никогда не трогал стада своих гусей, кур. Пакостным же промыслом занимался, убегая подальше от дома.
Вот такой грех водился за ним. Про проказы Тобика прознала вся деревня, а простить не сумела, и кто-то отравил его.
Жамка
Такую кличку она получила не сызмальства, а во взрослой собачей жизни, она, как и я, любила сладости, особенно жамки (пряники), которыми мы, детвора, иногда делились с нашими братьями меньшими. Любили ее в семье все: не за красоту - фигура у нее была корявая, как у неотесанного бревна, - а за добрый нрав, ум и глаза особенные - какие-то человечные. Она хотя и деревенская псина и грамоте совсем не обучена, а собеседником была хорошим: сядет на задние лапки и внимательно слушает и преданно смотрит в глаза, а потом ответит что-либо невнятно на своем языке. Мне казалось, что вот она уж меня лучше понимает, чем родители и старшие братья: ласки и внимания ко мне было мало, все им не до меня - то курица захромает, гусенок затеряется, у поросят понос случится...
У меня никак не получилось из кошки сделать понятливое существо и я "возмечтался" сделать умной собаку. "Что ты волтузишься с собакой целыми днями, все равно она не будет как человек", - говорила мать, но я то так не считал, мне же надо было самому попробовать. И все же я кое-чему ее научил - она помогала пасти мне стадо гусей, молодых телят, которые по молодости долго привыкали к стаду. Увижу, когда стадо разбредется, дам ей команду "гусь!" - она тут же мчится к стаду и то сразу в комок собирается.
...В конце весны Жамка ощенилась, известно, что в деревне делают со щенятами - их топят, не от дикости и жестокости, а от суровости деревенского бытия. Родители, погрязнув в поле на весенних работах, позабыли о щенятах, а они на моих глазах уже оперились, шерсть высохла и глаза уже некоторые стали приоткрывать. Много их тогда родилось у Жамки - окраса разные, цвета всех кобелей деревни.
Однажды, по утру, отец посадил всех их в плетеную кошелку и сказал мне, что пошел раздавать по деревне. Собаку же оставил на привязи. Неладное почуяла Жамка, заволновалась, бесноваться стала, сорвалась с цепи, кинулась по запаху в сторону реки. "Пошлепал" и я за ней, мне тогда было годов семь. Подошел к реке и услышал слабые щенячье писки. Собачата плыли по течению от моста по реке. Голоса их уже слабели. Жамка бросилась в реку и за шкирку стала пытаться вытащить щенков на берег, у нее это не совсем получалось, она слышали писки своих детенышей по всей реке и не разумела - кого же из них спасать в первую очередь. И тогда она страшно, на всю округу, завыла, а щенки услышали ее голос и из последних сил громко голосили, и их плач, отражаясь от воды, казался исподним из глубины реки.
Жамка металась по берегу, не зная, что ей делать, и смотрела на меня, на отца каким то человеческим разумным взглядом. В нем был и укор, и мольба о помощи. Мы с Жамкой бежали по течению, которое уносило ее щенков дальше и дальше. Их разноцветные головки уже уходили на дно реки, издавая, на последнем издыхании, отчаянные писки. Так я первый раз увидел, как умирают живые существа.
Дня три утром Жамка уходила к реке искать щенят. К обеду я приносил ей поесть, мать меня специально посылала кое-что отнести ей. Жамка молча наблюдала за течением реки, а увидев плывущую корягу, бежала за ней, прислушивалась к любому шуму. Если и ложилась на землю, то во сне жалобно скулила и на любой писк тут же вскакивала с места. К вечеру, уставшая, усаживалась на задние лапы и от постигнутого собачьего горя сначала скулила, а потом начинала выть, взывая к помощи небо.
В один из дней пошел сильный дождь. Я надел отцовский непромокаемый парусиновый плащ и побежал к реке за Жамкой.
Она уже была мокрая, как "хрюда" - это когда с живого существа вода льется как дождь из ведра. "Пойдем домой", - уговаривал я Жамку, силком таща ее на оборке от реки. Ближе к дому она перестала противиться и уже шла сама, понуро опустив голову с полным безразличием к дождю и грому. Вытер ее сеном, в конуру подсыпал сухой соломы, принес на подстилку старый зипун. Надеялся, что она после дождя охлынится и забудется о своем горе. Нет, по утрам она снова скулила, прося ее отпустить.
Жамка ходила к реке, пока ее не посадили на привязь: сколько же можно горюниться, рассудили родители, - и перестали по утрам ее отпускать.
Источник: газета "Воронежская неделя" N 24 (2165), 11.06.2014г.
Источник: Газета "Коммуна"
[Последние]
[Архив]
© Информсвязь, 2014